Мы переглянулись: что-то происходило. С того дня, как арестовали банковский счет, Дашка снова, как во времена беременности, сияла приветливой улыбкой. Она решила, что должна полагаться только на себя. Мы догадывались, что она попыталась вытрясти деньги с подонка, который их подвел, и у нее ничего не получилось. Фима чувствовал себя виноватым перед компаньоншей и по-собачьи смотрел ей в глаза. Жанна и раньше ревновала мужа к Дашке, теперь же сходила с ума, с нежной улыбочкой говорила Дашке гадости и пыталась заразить своей ревностью Колю. Тот оставался невозмутимым, но я заметил, что он стал сдержанным со мной, и это был плохой признак. А ведь Дашка и Фима продолжали вместе работать…
Фима поднялся по лестнице, деликатно кашлянул:
— Можно к вам?
Гай бросился на него с мечом:
— Я Цавая Нендзя!…
Фима сделал стойку, защищался, Гай лупил его со всей силы, и нам с Ирой почудилась в этом скрытая злобность. Все могло быть. Гай не мог не проникнуться настроением взрослых.
— Гай, успокойся, — строго сказала Ира.
— Дашка будет на кладбище? — спросил Фима.
Мы пожали плечами. Фима сказал:
— Я отвезу вас.
— А кто с детьми?
— Я Инну попросил.
Инной звали одну из воспитательниц. Дашка уволила ее накануне: две с половиной тысячи шекелей в месяц — это для нас большая экономия. Инна держалась за свою работу, как никто другой: пятилетний Давидик всегда был при ней. До этого она лишилась пособия по бедности, потому что не смогла пробиться к двери сквозь толпу настырных баб, когда выкрикнули ее фамилию. Мы все ее любили. Когда Фима узнал, что Дашка ее уволила, он попытался отстоять:
— Я считаю, если уж увольнять, то Шоши, у нее муж работает.
— Шоши мы не можем уволить, — сказала Дашка. — Она живет на нашей улице, все будут против нас.
Спорить с Дашкой Фима не умел, и Инна работала последний день. Мы попросили ее последить за Гаем.
Кладбище расположено на холме, его обдувает сильный бриз, с аллей открывается вид на белый город под ярким солнцем. Мы шли вниз по склону, туда, где уже толпились люди у свежей могилы. Нас обогнали два парня с видеокамерой, и тот, что нес ее, сказал другому:
— Отличный план, лучше не придумаешь. Возьми панораму города, с нее выйдешь на мать, когда я кончу говорить — дашь обратную на город.
Навстречу бежал несуразный человек с молитвенником под мышкой. Несуразность заключалась в фигуре с женским задом и покатыми плечами. Они переходили в шею незаметно, как у пингвина. Что-то дегенеративное было в лице, озаренном радостью. Сзади нас выносили из молельной Ицика, человек спешил присоединиться к процессии, боялся опоздать на праздник смерти. Его невозможно было не узнать: это он однажды ворвался в нашу калитку…
Надо, наверно, рассказать и это. Никогда не позволял себе работать в субботу — из уважения к Ноэми и Якову. Было очень нужно, день пропадал, а я не мог стуком или грохотом нарушить субботний покой. Как-то Яков и Ноэми уехали отдыхать, воскресным утром должны были прийти штукатуры, которым требовался помост, и в вечер наступления субботы я, очень торопясь, прибивал последние доски, зная, что не оскорбляю этим отсутствующих соседей. Оставалось вбить два или три гвоздя, когда в калитку ворвался малый в кипе. Он подлетел и начал кричать, забрызгивая меня слюной. Опустив руку с молотком, я пытался извиниться и сказать ему, что кончил работу. Он был невменяем, теснил меня грудью, орал, не давал раскрыть рта. Лишенный возможности объясниться, я заразился этой невменяемостью, толкнул его, ворвавшегося в мой двор, и тогда он, осознав, что дерется в субботу, в полном отчаянии от своего греха упал на колени, опустил руки, подставил голову и кричал: «Ударь меня! Ударь эту глупую голову!». И это заставило меня осознать вину. Люди тысячелетиями работали тут, не нарушая заповедей, и им хватило времени построить свою страну. Ее разрушали, они снова ее строили, снова проходили тысячелетия, что ж мне каких-то четверти часа не хватило?
Кладбищенские рабочие торопливо выкидывали наверх землю, и согласованные движения двух лопат напомнили давнее. Мы еще не вселились в наш дом, делали фундамент для новой кухни, братья работали, подошел Яков, что-то ему не понравилось, он спрыгнул в котлован, показывал, Ицик, сморщив лоб, пытался понять, чем недоволен отец, наконец понял, и лицо просияло от этого понимания. Я так живо все это увидел, что усилие Ицика понять передалось мне, я что-то понял, как тогда на стройке понял он. Я не знал, что я понял, но это не имело значения.