В дороге чувства его наконец осознались, оформились — до этого была просто почти физическая, безмысленная, бессловесная мука. Ему было очень больно, мерзко, обидно, что его жену, которой он столько отдал (“всю свою жизнь! всё для нее!…”), — жену, которая была только
Он приехал в церковь — его не ждали, — отрешенно служил, потом пил чай в своей комнате с Василием и отцом Филофеем, — и они страшно тяготили его, тем более что старик вдруг ключом вскипел и напустился на латинян, обращаясь в основном к отцу Михаилу: дьякона он считал и вовсе мальчишкой… Потом он вышел к вечерне — и на вечерне увидел Наташу.
Он увидел ее лицо — она смотрела на него с верой, надеждой, любовью, — и страшная тяжесть вдруг сорвалась с его сердца, он очнулся, ожил: ведь он свободен — свободен! — он может оставить жену и уйти к Наташе! Ведь это жена его предала, совесть его чиста: кто разводится с женою своею, кроме вины любодеяния, — на нем вины нет… И с облегчением, во всю мощь своего голоса, он возгласил предначинательный псалом:
— Благослови, душе моя, Господа! Господи Боже мой, возвеличился еси зело; во исповедание и велелепоту облеклся еси. Одеяйся светом яко ризою, простираяй небо яко кожу; покрываяй водами превыспренняя Своя, полагали облаки на восхождение Свое, ходяй на крилу ветреню; творяй аггелы Своя духи, и слуги Своя пламень огненный…
После вечерни он встретился с Наташей, они пошли на дальнюю остановку, через старый липовый парк; шел огромный медленный ласковый снег, всё вокруг было черно-белым, чуть золотистым в свете редких, искрящихся снежинками фонарей. Месяц прошел с тех пор, как они безумно сказали друг другу “люблю”, — и ничего с тех пор не было решено, — но сейчас… или очень скоро — всё должно разрешиться. Он шел и думал о том, что надо ей всё рассказать, — но пока молчал: он не знал, что, но что-то удерживало его… Наташа сказала:
— Тебя позавчера не было. Я пришла, а служит ваш старичок.
— Я заболел, — сказал Отец Михаил.
— А что с тобой было?
— Не знаю… Температура поднялась. Простыл, наверное.
— Высокая?
— Тридцать восемь.
— Ужас какой. Ты что-нибудь принимал?
— Да нет. Я не люблю принимать лекарства.
— Тебе надо обязательно попринимать бисептол, — сказала она, и отец Михаил улыбнулся, радуясь ее встревожившемуся голосу и лицу. — Это может быть грипп, после него бывают ужасные осложнения. Ужасные… можно остаться инвалидом на всю жизнь, не приведи Бог. Пойдем, зайдем в аптеку. Здесь рядом с остановкой аптека.
— Я сам зайду, ты езжай, — изменившимся голосом — даже ему самому было слышно — сказал отец Михаил. Он вдруг очнулся. Наверное, он действительно не вполне оправился от болезни, и разум его ослаб. Сейчас он вспоминал свои недавние мысли и ощущения, как протрезвившийся человек свои хмельные слова и дела, — со стыдом и недоумением.
— Честное слово, зайдешь? Дай честное слово.
Они подошли к остановке. Он через силу, изо всех сил пытаясь скрыть наваливающуюся тоску, посмотрел на нее. В ее глазах светились две золотые точки, по одной в каждой блестящей ласковой радужке, — отражения близкого фонаря.
— Наташа… да, честное слово.
Ему не то что не хотелось — было мучительно трудно идти в аптеку, как и вообще что-то делать и куда-то идти, — но ему не хотелось ее огорчать.
— Смотри, ты дал честное слово.
Светясь и урча, подошел троллейбус.
— До свидания… Миша, — ласково сказала она. Она еще редко называла его по имени. — Ты… не переживай, ладно?
— Спасибо, — сказал он — и поцеловал ее во второй раз в жизни, и она поцеловала его. — Я не переживаю, ну что ты… Ты не переживай. Всё будет хорошо. Когда ты приедешь?
— В пятницу.
Лязгнули двери; она вошла и помахала ему рукой, по-детски сгибая и разгибая пальцы в разноцветной вязаной варежке. Он так же помахал ей в ответ. Двери схлопнулись с гуденьем и скрежетом; троллейбус ушел — синий, почему-то не изуродованный рекламой троллейбус с ярко-желтой опояскою окон. Улица была длинной, и он долго смотрел на ее силуэт в заднем окне. Потом со стоном вздохнул и пошел в аптеку.