Читаем Канун полностью

Боец опускаться не должен.

А человек — боец, всю жизнь — солдат.

Знал это, чувствовал вернее, Соболев.

Жалел искренно, что нет фронтов.

Тогда исполнил бы все, смутно еще в детстве познанное, когда с замиранием сердца следил за борьбой атаманов и бойцов, горя от нетерпения, места не находя, и, как молодой конь удила, грыз ворот рубахи.

И жалел искренно подчас, что не постигла его участь Самсончика, так шикарно кончившего, Питер защищая, — четырьмя в грудь из пулемета вражьего.

Кровь волною приливала, губы кусал в такие минуты, как когда-то ворот рубахи.

Зная, что драки уличные не в моде, что бессмысленны, ни к чему они там, где все — товарищи (тех, нетоварищей, в счет не ставил, те — «мертвые души», по Гоголю прочитанному, называл), — зная это, драки любил, но безобидные, мальчишеские стычки.

Не отрываясь, подолгу смотрел на дерущихся. И нравились новые мальчуганы — очень смелые и бойкие, куда смелее и бойчее прежних.

Иногда думал: «Вот бы из таких — шатию».

Но тотчас же одергивал себя: «Ишь, черт Веревкин, что выдумал! Хулиганничать, брат, — не дело. Не такое нынче время».

Васька женат на Марусе Хавалкиной, с бывшего Лаферма. Хорошенькая. Глаза — что у ребенка или у телки годовалой.

Кроткая, хорошая. Только невеселая какая-то всегда.

Васька ее не обижает.

Таких — нельзя, неловко.

Первую свою любовь, Нютку-Немку, потерял, пока на германском фронте вшей кормил, — как в воду канула.

С Марусей живет ладно, скучновато только.

Не для такой он жизни — сам понимает.

Сидит, сидит иной раз дома, в праздник, и самому странно и неловко: он, Васька, покровский боец, в рубашке, подтяжки спущены, в туфлях, покуривает, — будто какой чиновник банковский, буржуй бурелый.

Непонятно и неловко.

И все странно: комната вот — мебель, комод, там этажерка.

Смех!

А главное — жена седьмой месяц ходит. Значит — ребенок, соски, пеленки…

Отец семейства — Васька-Пловец.

— Тьфу!

Плюется досадливо.

Жена — глаза ребячьи, кроткие, спокойные — телкины — поднимает.

— Что с тобой, Вася?

— Мыла нажрался, тошнит, — Васька сквозь зубы.

— Мыла? Откуда мыло? — удивляется жена.

— Мало ли откуда!

Губы кусает. Не в духе Васька.

13

Несколько дней, как с работы, с электрической станции, приходит — гуляет по вечерам по улицам.

Неспокойно что-то, не по себе.

Раньше улицы бромом действовали, а эти дни никак не успокоиться.

Дома же — совсем невозможно.

Дышать нечем.

Жена последний месяц ходит.

Скоро плач детский, пеленки, молоко — шаги предпоследние на Васькином, на боецком пути.

Да и боецкий ли путь?

На четвертый день своего вечернего блуждания по улицам встретил Нютку-Немку.

Спустилась. В барахле. Нос сизый. Голос — петлей ржавой.

Опытным глазом сразу «свешал».

— Проститутка последней марки — факт!

«Эх! Этого еще недоставало! Зачем встретилась? Старые раны бередит эта еще… Стерва, не могла соблюсти себя. Жили бы и сейчас честь честью…» — думает Пловец, губы кусая, быстро по улицам идя, паруся клешем семидесятидвухсантиметровым. Сплевывает направо и налево пену-слюну, как загнанный в беге конь.

И торопится, точно по делу.

А народу на осенних вечерних улицах много. Толпами густыми, парами больше, не торопясь, как в танце каком-то проплывают, в вальсе волнующем и красивом.

Вальс! Вспоминается «Молдаванский вальс».

Он — этот вальс — похоронная, отходная давнишнего атамана Вальки-Баяниста, песня-молитва, он — вальс этот — жизнь его, Вальки, путь боецкий, — Ваську толкнул из городулинской «нарочной» партии в «заправдышную», покровскую.

Зачем он, Пловец, не погиб такой же славной смертью, как Валька или Самсончик?

До конца не прошел заветного пути зачем?

Те оба, Баянист и Самсончик, бойцами и умерли, путь свой прошли весь, от первого до последнего шага.

До ночи бродит по улицам шумным, блещущим окнами домов и ослепительными подъездами электролото и ресторанов.

Из них, из шумных этих улиц, сворачивает в глухие темные, задумавшиеся, остановившие бег свой улицы, ожидающие точно чего-то.

Остановившиеся улицы, они — невыносимы. На них бодрость теряют ноги, неуверенно звучат шаги.

Жутки остановившиеся в беге своем, пустынные, без трамваев, людей и лошадей улицы.

Словно конечного пути, конца пути словно заворот.

Уходит из них Васька.

Их — тихих, безголосых, безглазых — как тлению подвергшихся мертвецов, не любит Васька.

Нет! Любит! Нельзя не любить улиц. Но любит тягостно, тоскливо, как мертвецов близких.

Мертвые улицы!

Опять — на проспект, блещущеглазый, с трамвайными, автомобильными восторженно-гулкими напеваниями, с трамвайными мигающими, как обещающие глаза женщин, огнями, на проспект широкий, открытый — иди все! — всех пропустит сквозь строй плечом к плечу стоящих гигантов — каменных солдат.

На проспекте всегда жизнь, лишь замедляется к ночи стремительный бег его.

У светлого угла, схватившись в крепких порывистых хватках, кричат звонко и смело, словно днем в саду каком, мальчишки-папиросники.

Падают на панель, не ушибаясь, не раздирая грубой кожи босых ног, будто не камень земля, а мурава шелковая.

Вот они, будущие бойцы, завоеватели мира!

Расцепились, воинственно смотрят друг на друга, готовы снова в бой.

Перейти на страницу:

Похожие книги