Читаем Канун полностью

Не чувствовал усталости, мыслей не было никаких, только сознание: вечером, лишь стемнеет, в переулке, уже облюбованном, ждать будет жертвы.

Без выбора. Первого. В пальто который.

Временами нащупывал в кармане складник. Целый вечер на бруске точил. Софья Семеновна в кино уходила, а он целый вечер — на бруске, на свободе один весь вечер.

Улицу за улицей обходит, колесит, то расширяя, то суживая роковые круги-обходы; кружит, колесит все в районе одном, в том, где переулок облюбованный, место расплаты идола-человека.

Серые, быстро надвигаются ноябрьские сумерки, роют в углах ямы-темноту, блекнут человеческие лица, не видно пытливых, знакомых Калязину людских глаз.

Замедляет шаг быстрый, не раскидывает обход свой, а у́же и у́же смыкает круг, ближе, все ближе к переулку облюбованному, к месту примеченному, месту расплаты за бесчувственность идола-человека.

Долго стоит в переулке, у забора, нож уж за пояс заткнув, зорко вглядываясь в узкий, вечерне потемневший переулок.

Вздрогнул.

Вдалеке, среди мостовой, на отсветах окон — человеческая фигура.

«Сюда идет!» — соображает Калязин.

И ждет. Но не деятельно, не так, как готовящийся к чему-то жуткому, необычайному, не как разбойник жертвы в ночном лесу ожидает, зверино к нападению готовый, хищный наскок в недвижности каменной ярче, чем в самом прыжке, вылив, в недвижности, что сама уже — дело, акт почти завершенный, не так ждал Калязин, а просто чересчур, как бы улицу нужную спросить у прохожего или спичку, огня для папироски.

«Э, черт! — с досадою ругается про себя. — Как тогда милиционеру заявить стеснялся… Тьфу!..»

Близко уже черная высокая фигура. Мерно, гулко на подмерзшей дороге звучат шаги.

Вот сейчас подойдет.

Делает шаг вперед Калязин, крепко рукоять кожа сжав. Еще шаг.

«Стой!» — хочет крикнуть этому черному, бесстрашно идущему навстречу, но почти столкнувшись, различив белеющее пятно лица, отступил почему-то вбок, неловко, в лужу подмерзшую льдом, затрещавшую, ступив, пробормотал:

— Извиняюсь.

И, обойдя черную длиннополую фигуру, остановившуюся нерешительно и опасливо, торопливо зашагал.

А в ушах нестерпимо звучали, с каждым мигом затихая, шаги прошедшего мимо, того, в пальто который…

‹1924›

<p><strong>РАСКОЛДОВАННЫЙ КРУГ</strong></p><p><emphasis>Повесть</emphasis></p>ГЛАВА ПЕРВАЯ

В доме Алтухова у многих были дети, но только Тропина, переплетчика, сынишка Андрюша один на языке у всех.

И мальчик-то как мальчик, кажется, и говорить о нем нечего.

Ну, там у доктора Габбеля сынок Оскар, красавец на редкость — все так и звали Краса-Королевич.

Это понятно. Кто красоты не любит!?

Или владельца овощной и хлебной Кузьмы Назарова Галяшкина Савося. Четырнадцати от роду, а весу четыре двадцать, в одном нижнем и без сапог.

Это понятно тоже. И неудивительно. Есть о чем поговорить.

Чудо-Юдо — так прозвал толстяка студент из двадцать третьего, Тихон.

А вот Андрюша-то что? В нем-то что особенного?

Габбелевской красоты в нем не было, хотя и недурен: круглолицый, румяный, сероглазый.

Так ведь у любого паренька, даже у самого простого вот из лавки, что того же Галяшкина, у Пашки такого, лицо гораздо круглее и румянее, чем у Андрюши. И сероглазый тоже.

Далее, толстым таким, как Савося, — не был, а если для своих лет широк и мясист, а руки и ноги даже на диво крепкие, то опять ничего в этом нет замечательного.

У того же лавочного Пашки жиру-мяса хоть отбавляй. Идет — щеки дрожат, грудь — ходуном, а зад — что у барана откормленного, вперевалку.

И силы у Пашки больше, чем у Чуда-Юда.

Алтуховские ребята издали только Пашку и дразнят.

Ко всему этому и талантом каким Андрюша не выделялся.

Не музыкант какой, вундеркинд, не краснобай — философ малолетний — бывают такие! — вовсе не это.

Наоборот, шалун большой. И уличник.

Хлебом не корми, а побегать дай.

Обыкновенный малец, босоножка. С пасхи до снега не обувается.

Тихон, студент из двадцать третьего, земляк Андрюшин, самарский тоже, шутит всегда:

— Землячок. Подошвы-то на сапогах не сносил еще?

И Андрюша — шуткою:

— Подошвы первый сорт. Еще надолго хватит.

Так что на проверку выходит: заурядный мальчуган, каких тысячи.

А между тем все как сговорились:

— Интересный мальчишка! Замечательный! Любопытно, что из него выработается!

Но было ли что действительно замечательного в переплетчиковом сыне?

Было, действительно. Но имени тому — нет. Есть, впрочем, имя — слово. На все ведь есть слово. Даже на то, чего нет, и на то есть слово.

И вот это, что влекло к мальчику людей, что говорить о нем заставляло, таинственность эта в действительности никакой таинственностью и не была, а наоборот — явью. Самой явной явью, слепящей своей явностью.

Слишком светлое всегда слепит. Слишком явное — призраком, миражем кажется.

Мудрость ли в этом, трагедия ли жизни — кто скажет, докажет?

Не в этом ли и безысходность, круг заколдованный, что  н е с о к р ы т о г о — и щ у т, не желая или не умея увидеть?

Перейти на страницу:

Похожие книги