И даже тем не похожий, что при ходьбе не махал, как все, руками, а, откинув атласом голубым подшитые полы безрукавки, заложил за серебряный поясок позументный белые руки свои, как у девушки нежные. На тут же идущих всем этим не похожий, от всего и всех — отменный, — Гаврик, редкий красавец, словно пришедший из древней, в веках затерявшейся сказки, древнерусский молодец-краса.
И символом сказочной этой красивости — траурная на малиновом рукаве повязка…
Нежно плачут, тоскуют, вздыхают голоса шести баянов.
Ткутся шелком пестрым мягкие ковры, расшиваются золотом радости, серебром печали, устилают ковры всецветные атамана печальный путь.
Звуки, звуки — нити золотые, серебряные, всецветные нити. Сплетаются венками, падают венками, в скате раскатываются расписного ковра. И по ласково-бархатно звучащему пути верный погибшему другу-атаману древнесказочный друг идет.
И много-много сзади молодых, все молодых. Весною, молодостью, солнцем венчанных, жизнью возлюбленных молодцов и молодиц.
И чудится: жребий скорбный молодого атамана не мрачен вовсе, не печален, не страшен.
Жребий — смерть его, полного сил удалецких.
Жребий — смерть его — не врата ли, внезапно распахнувшиеся широко в расписными коврами устланный путь ворота?
Как и сердце его при жизни — солнечный взор — отверстые врата.
Много сзади парней и девушек. Много бердовцев, провожающих не покровского атамана, а бердовца — товарища своего, умершего смертью не последней.
И вели под руки не отнимавшую от глаз платка Веру, Валькину любу — девочку от Жорж Бормана, с шоколадной.
Нежно плачут, тоскуют, вздыхают голоса шести баянов.
То взмывают заревым весельем, то ночной припадают печалью, то крылами рыдания бьются, то в тоске замирают, стынут молдаванского вальса звуки.
А по краям пути расписного, в такт раскатам ковров всецветных, мерно качаясь в седлах, маячат черные конники — злые стражи.
И зорко смотрят, чтобы не слишком широко расстилались ковры; ковры, легшие на манящие пути заветные, пути, влекущие в дали дальние, где жар-птицы солнечными реют крылами, где в камнях самоцветных — радостные дворцы, где все красоты и силы-сильные, солнце где, злую ночь пугающее солнце; по краям пути черные конники — злые стражи мерно покачивались в седлах.
И хмуры, и затаенно-тревожны, и злы затаенно черные конники — злые стражи.
Смолкает. Замирает. Смолк. Замер… «Молдаванский вальс»…
Городулинским простора мало. Драться не с кем. Мелкоту интеллигентскую из соседних дворов бить скучно.
Развлекались французской борьбой. В моду входила тогда.
На песке, на Екатериновке — против ворот городулинских летом всегда горами песок, — на песке борьба.
Филька целыми днями — под Говядиной. Иной раз и бороться не хочет, а Афонька его знай заламывает. На удивление мальчишкам и на потеху себе, по пятнадцати и больше раз укладывает на лопатки подряд.
Злой Филька ругается, плачет, зеленеет от злости и усталости, а Афонька, красный что свекла, ржет жеребенком и такими макаронами кормит Фильку, что у бедняги шея трещит.
Потом перед ребятами резонится.
— Я его легонько борю, а если б заправду — задавил бы. Чижелый я. Мы, деревенские, на борьбу здоровые.
Мальчишки не спорят. Деревенские, известно, всегда городского сомнут, а Афонька такой вполне Фильку может задавить.
Вот он как в борьбе навалится на Фильку, того совсем и не видно, только ножки дрыгают по песку.
Ваське скучно без дела — волыниться не с кем. Борьба надоела. Да и опасался столкновения с Говядиной: на борьбу Говядина — первый.
Надумал наконец к покровским поступить, но городулинцам заслабило.
— Куда нам? Там — большие. Нас и не примут.
Зиму много работы было у сапожника Соболева, и пил он почему-то мало — раз только Васька с Афонькою его связывали.
Всю зиму пришлось Ваське отцу помогать, но мысль о присоединении к «покрошам» покоя не давала. Часто во сне дрался с пряжинцами или петергофцами.
К следующему лету решил окончательно.
Предложил и Афоньке, но тот отказался.
Ленивый да и трусоват, даром что бык такой.
К Покрову пошел Пловец в праздник, после обедни.
«Атамана увижу и попрошусь в партию», — думал радостно и тревожно.
Атаманил после Вальки Гришка-Христос, еврей, сын торговца из Александровского. Лет двадцати с лишком. Бородка небольшая, раздвоенная, и длинные волосы делали его похожим на Христа. Только глаза близорукие, насмешливые.
На вид невзрачный, Гришка между тем обладал большой силою.
Конкурентов в драке не имел…
Когда Васька пришел к Покрову, вдоль церковной ограды сидело несколько парней с Христом в центре.
Смелый мальчуган, победив минутное смущение, подошел к сидящим и подал Гришке руку:
— Здорово, атаман.
Гришка прищурился, засмеялся громко, сверкнув большими лошадиными зубами.
— Здорово, есаул, здорово!
Парни засмеялись. Васька слегка обиделся.
— Я не есаул, а атаман… городулинский.
Хохот усилился.
Васька продолжал, не смущаясь:
— Я хочу к вам в партию.
— А батька с маткою не выдерут? — насмешливо улыбнулся Христос.
— Матки у меня нет, а батьки я не боюсь, — спокойно ответил мальчишка.
— Молодец, — сказал Гришка серьезно, — крой его, старого черта, и в хвост и в гриву.