И напрасно старался доказать себе, что, совершая преступление, действовал сознательно и обдуманно, напрасно призывал на помощь персидский фокус: то, что еще недавно казалось оправданием, опорным пунктом, теперь теряло твердость, колебалось, зыблилось, как разрушаемая землетрясением почва.
Ясно сознавал, что потерял себя п р е ж н е г о: свободного, почти бессмертного.
Возможно, потерял навсегда.
А от этого сознания становилось уныло и безнадежно, как после большой потери, после смерти близкого человека.
Но это состояние уныния и безнадежности переносил, как переносит человек продолжительную зубную боль: напряженно-выжидающе.
И странно: о самом убийстве почти не вспоминалось; так, иногда, смутно, как о неприятном сновидении.
Временами делалось невыносимо. Это когда долго находился наедине с самим собою.
Тогда каждый шаг, каждое движение ощущалось как чье-то чужое, н о в о е . Тогда казалось, что весь он точно заключен в какой-то футляр, как черепаха в панцирь, как в раковину улитка.
И не только мысль, воля, не только внутренняя жизнь казались чем-то стесненными, а все, от тоненького волоска до кончика мизинца, было словно заключено во что-то — лишено прежней независимости и свободы.
Чудилось, что даже жесты, походка и голос стали чужими.
Ощущение это бывало едва уловимое, а оттого особенно тревожащее.
И всегда не любивший смотреться в зеркала, теперь прямо отворачивался от них, словно боялся увидеть вместо своего лица чье-то чужое.
У себя в квартире завесил зеркала простынями.
Когда становилось невыносимым быть одному, отправлялся к кому-нибудь из знакомых, если же было позднее время — бродил по улицам до наступления полной усталости.
В один из таких неспокойных дней Аквилонов, блуждая по улицам, незаметно для себя забрел на тот берег Невы, на Васильевский остров.
Были весенние сумерки.
Шел лед.
Воздух был густой, обволакивающий, и так же густо нависли над городом тучи.
И от туч ли густых и непроницаемых, от плавного ли шуршания плывущих льдин или от тишины безлюдной набережной почудилось Аквилонову, что все вокруг и даже в нем самом окутывается унылой неподвижностью и сейчас совершенно замрет.
Стало не по себе.
Быстро перешел с сырых плит набережной на мостовую. Зашагал, не обходя луж, скользя по расползающемуся под ногами, почерневшему снегу, нарочно громко дышал, засвистал даже что-то, вооружался шумом, звуками.
Дойдя до немигающего цветного фонаря трамвайной остановки — остановился от внезапно возникшей мысли.
И мысль эта была: все, что окружает его сейчас: выстроившиеся в ряд вечерние безмолвные дома, черная мостовая, отражающая в лужах огни фонарей, и сумеречное, приникшее, готовое расплакаться небо — все это почему-то непонятно напоминает унылое, мерное бряканье ложечки о стакан.
«Гушар, мурсула, ашам!» — проплыло в мозгу.
— Что за чепуха? — прошептал Аквилонов, но сердце беспокойно застучало.
«Хоть бы трамвай скорее!»
Уцепился за эту простую, успокаивающую мысль, твердил упорно:
— Трамвай скорее бы, трамвай.
Услышал гудящий шум и отрывистые, поспешные звонки, приближался вагон, но когда он подкатил, светлый и шумный гул и звон его представился Аквилонову необычайным и странным.
Все равно как если бы в глухую зимнюю ночь, когда все спит первым крепким сном, вдруг во дворе весело и нелепо заиграла бы шарманка.
Аквилонов обошел остановившийся вагон и, шлепая по лужам и скользя по ухабам, быстро перешел мостовую.
«Надо бы извозчика», — думал устало.
Улица была тиха и пустынна.
«Почему здесь, на Острове, такая тишина и уныние. Всегда так. Жалкий какой этот Остров», — думалось настойчиво.
И опять вспомнилась звякающая о стакан ложечка.
Зашагал быстрее.
Стали попадаться прохожие. Слышался откуда-то говор, шум экипажа.
И опять затихло. Опять никого.
Одни только вечерние безмолвные дома.
Аквилонов все шел и шел. Сворачивал в незнакомые улицы. Забыл, что хотел взять извозчика, и все шел и шел.
И казалось ему, что он не в Ленинграде, не на Васильевском острове, а на улицах какого-то маленького городка, даже не русского городка — не то английского, не то испанского.
«Что за глупости! — с досадой думал Аквилонов, — нервы, что ли? Надо взять себя в руки».
Остановился, вздрогнул от неожиданности.
Из-за угла медленно, почти бесшумно выбежали погребальные дроги.
Два факельщика поддерживали под уздцы лошадей в черных попонах.
Сзади гроба шла женщина.
Осенью и весною, в пасмурные, быстро темнеющие дни, можно нередко встретить такие одинокие, как бы тайные, похороны.
Днем, когда светит солнце, шумны и многолюдны улицы, похоронные процессии не производят особенного впечатления.
Но в неурочный час, в мглистые, сыроватые сумерки, где-нибудь на тихих пустынных улицах покажутся огни погребальных фонарей, странные люди, задумчиво ведущие лошадей в черных попонах, — лошадей, задумчивых тоже, не похожих на животных; и гроб покачивается на колеснице, а сзади одна черная женщина, — такие процессии надолго остаются в памяти, нередко и снятся потом.
И теперь Аквилонову стало тоскливо и тревожно.
Сам не зная зачем, пошел следом за гробом, правда, не сходя с панели.