— Можно и за стакан семечек тыщу заплатить. У денег глаз нету! — сказал Чайкин и быстро добавил, боясь, очевидно, что разговор затянется. — Ну ладно, Женя! Игнашка сгнил давно, шут с ним! Начнем, что ли? Время-то уж много!
— Пожалуй, начнем! — согласился Суворов.
— Ну-с, Евсей Григорьич Коноплев, — шутливо сказал Чайкин, обращаясь к племяннику. — Приготовьтесь к экзаменту!
В кухне, куда перешли все трое, был уже накрыт стол. Это Суворов, по случаю коммерческого дела, позаботился о выпивке и закуске.
Тетя Паша сидела у стола, подперев рукою щеку.
По-видимому, ждала, когда Суворов и гости усядутся закусывать.
Евся вышел на середину кухни, встал, немного отставив правую ногу.
Белый и румяный, тонкобровый, большеглазый, в плисовой безрукавке поверх голубой рубахи, в нестерпимо сверкающих сапогах, был он похож на большую дорогую куклу.
Тетя Паша не удержалась, вскрикнула, всплеснув руками:
— Вот красавчик-то! Господи, царю небесный!
На что Суворов заметил с неудовольствием:
— Повремените, уважаемая, выражать интимные чувства. Сейчас у нас предстоит дело серьезной важности.
Обратился к Чайкину:
— С «Во саду ли» начнем?
— Определенно, — кивнул тот.
Суворов в быстром переборе проиграл второе колено песни и тотчас же заиграл первое в медленном отчетливом темпе.
Евся легко вскинул правую руку к шапке, левую — на бедро.
— У-лыбка! — четко сказал Чайкин.
Румяные Евсины губы раздвинулись. Блеснули белые зубы.
Евся пошел кругом как бы нехотя, слегка шаркая.
— Выходка приветовская, ленивая, замечаешь? — зашептал Чайкин на ухо Суворову.
Тот неопределенно пожал одним плечом. Заиграл чаще, отчетливее.
Евся пошел быстрее, легче. Как по воздуху. Шарканья не стало слышно.
Потом, сразу, мелко задробили каблуки.
И снова бесшумно выбрасывались в стороны ноги в светлых сапогах. Плели невидимую веревочку в такт плетеным серебряным голосам гармонии.
Голоса гремели громче, торопливее. Порывисто и густо вздыхали басы.
Музыкант шевелился на стуле. Резче, нетерпеливее дергал гармонь.
Но вот прокатился последний звук и умолк.
И одновременно с ним замер, с застывшей на лице улыбкою, плясун, держа в откинутой руке шапку.
Но Суворов тотчас же прокричал:
— Играю «Барыню»!
Сначала вкрадчивые, лукаво-веселые звуки, как затаенный девичий смешок, затем пьянящий, беззастенчивый смех властной женщины.
Евся лихо дробил, четко и отрывисто семенил ногами. Легко несся в разгульном плясе.
Чайкин, стоя рядом с Суворовым, тоже выстукивал каблуками дробь. Хрипло выкрикивал:
— Евка! Чечетку — чище! Пистолетика — короче!
Хлопал в ладоши, ожесточенно потирал ими:
— Эх, мать-Вазуза, не потопи города Саратова, э-эх!
Музыка и пляска сплелись в один пестрый клубок удали и веселья.
И не понять было, что над чем царит.
Казалось, не пройди плясун в легкой и мощной, мягкой и дерзкой присядке, остановись он — замрет музыка. Умолкнет музыка — недвижим станет плясун.
И замерли одновременно музыка и пляс.
И опять застыл, с прежней румяной улыбкою, с откинутой в сторону рукою, плясун, торжествующий и приветливый.
Суворов поставил баян на пол, рядом со стулом. Слегка забарабанил пальцами по столу.
Чайкин сел к столу, искоса пытливо поглядывая не Суворова.
Тетя Паша улыбалась, утирая умильные слезы, и, не спуская глаз, смотрела на Евсю, старательно затягивавшего развязавшийся пояс.
Вдруг Суворов быстро поднялся с места.
— Ну? — не вытерпел Чайкин.
Суворов подошел к Евсе, все еще занятому поясом, обнял его и поцеловал три раза.
Затем, подойдя к взволнованному, удивленному Чайкину, так же трижды облобызал и его.
— Женя, ну чего ты? — смущенно и растроганно спросил Чайкин.
Суворов промолвил дрогнувшим голосом:
— Бархатов Сережа, имея восьмилетний стаж, хуже плясал… Больше ничего не имею сказать.
Ресторан, куда Суворов, по рекомендации Чайкина, нанялся играть, более, чем какой-нибудь окраинный «Саратов», напоминал плохой трактир царского времени.
Чадный, неуютный зал кишел пьяными посетителями: сезонниками, накрашенными девицами, молодыми людьми с ухарскими зачесами и разухабистыми манерами.
Владельцем ресторана оказался старый знакомый Суворова, Петр Петрович, по прозвищу Баран.
Когда-то, в дни суворовской юности, он был скотским барышником, а также содержал артель шулеров, играющих в «три карточки» и в «ремешок» в местах народных гуляний. Суворов вспомнил, что тогда не раз видел в Екатерингофском парке Барана в тарантасе, запряженном белогривою шведкою, объезжающим стоянки своих игроков.
Теперь на Суворова неприятно подействовало, что Баран притворяется ничего не помнящим.
— С братом вы меня смешали, не иначе. Никаких я коров отродясь не продавал, — говорил Баран, звеня деньгами в кармане брюк, — и в Екатерингофе, кажись, никогда не бывал.
Зевнул и добавил:
— Впрочем, раза два был. Представления ходил смотреть.
— Так вот я на сцене-то и выступал тогда. Неужели не помните? — спрашивал Суворов. — И в «России», на Обводном, вы сколько раз меня играть нанимали!
Но Баран стоял на своем:
— Ничего этого не помню. Ошибаетесь вы. Обознались, я так думаю. Тем паче что гармонию я не обожаю.