С чего начинается бред? Не исключено, что кинематограф окажется способным схватить движение безумия — как раз потому, что последнее не является аналитическим или регрессивным, а распространяется на глобальное поле сосуществования. Возьмем в качестве примера один фильм Николаса Рея, который должен, как предполагается, изобразить формирование кортизонного бреда — изображен переутомленный отец, преподаватель коллежа, который подрабатывает на радиостанции для таксомоторов и лечится от сердечного заболевания. Он начинает бредить о системе образования в целом,
о необходимости восстановить чистую расу, о спасении общественного и морального порядка, затем переходит к религии, к возможности вернуться к Библии, к Аврааму… Но что он сделал, этот Авраам? Он ведь как раз убил или хотел убить своего сына, и, быть может, единственная ошибка Бога в том, что он остановил его руку. Но разве у него, героя фильма, нет такого же, но своего сына? Великолепно… Этот фильм отлично демонстрирует, заставляя психиатров устыдиться, что любой бред исходно является инвестированием общественного, экономического, политического, культурного, расового и расистского, педагогического, религиозного поля — бредящий прилагает к своей семье и к своему сыну бред, который безмерно их превосходит. Жозеф Грабель, представляющий параноический бред с весьма насыщенным эротико-политическим содержанием и с сильным общественно-реформистским потенциалом, считает возможным утверждать, что подобный случай является достаточно редким и что, впрочем, его генезис невозможно реконструировать[266]. Однако очевидно, что не существует ни одного случая бреда, который не демонстрировал бы, причем совершенно открыто, подобные качества, который не был бы первоначально экономическим, политическим и т. д., а уж потом — размолотым в психиатрической и психоаналитической мельнице. Не со Шребера начнется разоблачение (и не с его отца, изобретателя Пангимнастикона и общей педагогической системы). В таком случае все меняется: бесконечная регрессия вынудила нас постулировать примат отца, однако это был относительный и гипотетичный примат, который заставлял нас уходить в бесконечность, если только не перепрыгнуть сразу к позиции абсолютно первичного отца; однако очевидно, что точка зрения регрессии — это плод абстракции. Когда мы говорим: отец первичен по отношению к ребенку, этот тезис, сам по себе лишенный смысла, имеет следующее конкретное значение — общественные инвестирования первичны по отношению к семейным инвестированиям, которые рождаются только из приложения или ограничения первых. Говорить, что отец первичен по отношению к ребенку, — значит, на самом деле, говорить, что инвестирование желания первично является инвестированием общественного поля, в которое погружены отец и ребенок, причем погружены на равных правах. Возьмем снова пример жителей Маркизских островов, исследованных Кардинером — он различает пищевую тревогу взрослых, связанную с местным неурожаем, и инфантильную пищевую тревогу, связанную с недостатком материнской заботы[267]. Не только невозможно вывести первую из второй, но невозможно также полагать, на манер Кардинера, будто общественное инвестирование, соответствующее первой тревоге, приходит после детского семейного инвестирования второй. Ведь во второй инвестируется то, что уже является определением общественного поля, а именно нехватка женщин, которая объясняет тот факт, что как взрослые, так и дети «не доверяют им». Короче говоря, то, что ребенок инвестирует в детском опыте, при посредстве материнской груди и семейной структуры, — это уже определенное состояние срезов и потоков общественного поля во всей его совокупности, включающей потоки женщин и пищи, регистрации и распределения. Никогда взрослый не является отложенным последствием ребенка, поскольку и взрослый и ребенок в семье нацелены на определения поля, в которое оба они одновременно погружаются вместе с семьей.