Что трудно, так это уточнить статус и распространение слова-порядка. Речь идет не о происхождении языка, ибо слово-порядка — это только функция-язык: функция, соразмерная языку. Если язык, как кажется, всегда предполагает язык, если мы не можем зафиксировать нелингвистическую точку отсчета, то именно потому, что язык не располагается между чем-то увиденным (или почувствованным) и чем-то высказанным, а всегда движется от говорения к говорению. В этом отношении мы не полагаем, будто рассказ будет состоять в сообщении увиденного, скорее он в передаче услышанного, того, что сказал вам другой. Слушаем — говорим. Недостаточно даже обращаться к видению, искаженному страстью. «Первый» язык или, скорее, первая детерминация, наполняющая язык, — не троп или метафора, а косвенная речь.
Значимость, коей мы хотели бы наделить метафору и метонимию, оборачивается бедой для изучения языка. Метафоры и метонимии — только эффекты, принадлежащие языку лишь в том случае, если они уже предполагают косвенную речь. В страсти есть много страстей, все виды голоса в одном голосе, все бормотания, глоссолалии: вот почему любая речь является косвенной, а трансляция, свойственная языку, — это трансляция косвенной речи.[81] Бенвенист отрицает наличие языка у пчелы, даже при том, что последняя располагает органическим кодированием и даже использует тропы. У нее нет языка, ибо она способна сообщить лишь то, что увидела, но не может передать то, что ей было сообщено. Пчела, почувствовавшая источник пищи, может сообщить о нем пчелам, не чувствовавшим пищу; но пчела, сама не чувствовавшая пищи, не может передать послание другим пчелам, которые тоже ее не чувствовали.[82] Язык не довольствуется тем, что идет от первого ко второму (от того, кто видел, к тому, кто не видел), а с необходимостью движется от второго к третьему — причем ни тот, ни другой ничего не видели. Именно в этом смысле язык — это передача слова, функционирующего как слово-порядка, а не сообщение знака как информации. Язык — это карта, а не калька. Но как слово-порядка может выступать функцией, соразмерной языку, когда такой приказ, такая команда, похоже, отсылает к ограниченному типу явных пропозиций, помеченных императивом?Знаменитые тезисы Остина хорошо показывают, что между действием и речью есть не только разнообразные внешние отношения, посредством которых высказываемое может описывать некое действие в индикативном модусе или провоцировать его в императивном модусе и т. д. Между речью и некоторыми действиями есть также внутренние отношения, которые мы выполняем, произнося их
(перформатив: я клянусь, говоря «я клянусь»), и, более обще, между речью и некоторыми действиями, которые выполняются в говорении (иллокутив: я спрашиваю, говоря «Что такое…?», я уверяю, говоря «Я тебя люблю…»; я командую, используя императив, и т. д.). Эти действия, внутренние по отношению к речи, эти имманентные отношения между высказываемыми и действиями, были названы имплицитными или недискурсивными пресуппозициями, в отличие от всегда эксплицируемых предположений, посредством которых высказываемое отсылает к другим высказываемым или же к внешнему действию (Дюкро). Высвобождение сферы перформативности и более широкой сферы иллокутивности уже имеет три важных следствия: 1) невозможность рассматривать язык как код, ибо код — это условие, обеспечивающее возможность объяснения; а также невозможность рассматривать речь как сообщение информации: приказывать, спрашивать, обещать, утверждать — это не информирование о команде, сомнении, обязательстве или высказывании, а осуществление таких специфических, имманентных и необходимо имплицитных действий; 2) невозможность определять семантику, синтаксис или даже фонематику как области языка, какими занимается наука, — независимые от прагматики; прагматика перестает быть «свалкой отходов», прагматические детерминации перестают подчиняться альтернативе — либо снова выпадать за пределы языка, либо отвечать явным условиям, при которых они синтаксизируются и семантизируются; напротив, прагматическое становится тем, что предполагается для всех других измерений и проникает везде; 3) невозможность удерживать различие язык-речь, ибо речь более не может определяться просто как внешнее и индивидуальное использование первичной сигнификации, либо как вариативное применение предзаданного синтаксиса — как раз напротив, смысл и синтаксис языка более не могут определяться независимо от речевых актов, каковые они предполагают.[83]