Полуграмотные и дикие, знавшие до службы только две сделанные из металла машины — топор и соху, — они несли винтовки, как дубины, тащили за собой пулеметы, как бороны, пугались собственных орудий. Граф Пурталес рассматривал их с ироническим любопытством. Тупые и медлительные тюлени, обученные стрелять из циркового пистолета, — как не походили они на солдат его страны, где культура и промышленность с детства приучают людей к машине, к порядку и к сообразительности! Любопытно было бы видеть, в какую беспомощную кучу свалились бы эти стройные полки, если бы какой-нибудь особенный магнит, притягивающий только золотые погоны, внезапно вырвал из них редкие фигурки офицеров? И какой должна быть та гениальная голова, которая способна создать необыкновенную организацию, чтобы управлять этим немыслимым стадом в современном бою и вести его к победе?
Голова эта была найдена графом Пурталесом легко. Крохотная, узколобая, седая, серым небьющимся изолятором телеграфного столба она торчала над волнующейся нивой султанов, плюмажей и перьев придворных треуголок и киверов, хозяйски всматриваясь в гвардию своими колючими, как булавки, и маленькими, как они, глазками. Дурная, вялая кровь трехсотлетней династии, не разбавленная ни одной свежей каплей, истощенная родственными браками (цари и собаки, как известно, родства не знают!), выгнала эту крохотную черепную коробку на саженную высоту, как случайный и малонужный придаток нелепо длинного тела. Заброшенная в эту сиротливую высоту, куда сердце (как провинциальный водопровод на верхние этажи) подавало кровь с трудом, скупыми каплями, головка при каждом своем движении, казалось, побрякивала ссохшимся внутри ее, лишенным питания мозгом. Однако этого побрякивания было достаточно, чтобы признать великого князя, главнокомандующего войсками гвардии и петербургского военного округа, дядю царствующего ныне императора, будущим вождем русской армии.
Бряканье ссохшегося мозга гулко разносилось по гвардии, как отчетливая барабанная дробь, равняющая ряды и призывающая к воинственной славе. Сила и власть, — умеющие не щадить, не склоняться, не трусить перед бунтующей империей, — чудились гвардейскому офицерству в беспощадных резолюциях на приговорах военных судов, в хлещущих по генеральским щекам приказах о результатах смотров, в самой матерщине, грубо кидаемой в лицо с высоты петровского доброго роста, — сила и власть, которых не помнила Россия со времен Николая Первого. Поэтому в офицерских собраниях, на таинственных пирушках по квартирам, в курилках военных училищ творимой из уст в уста легендой создавалась опасная популярность Николая Николаевича среди гвардейского офицерства. Оно поговаривало о дворцовом перевороте, о замене одного Николая другим, о создании военной власти, по которой соскучилась Россия и в которой она нуждалась с тех пор, как закачался царский трон, расшатываемый Думой, Распутиным, темными банкирскими дельцами и свежей памятью позорной японской войны.
Необыкновенное «ура» вдруг донеслось с поля. Звонкое, восторженное и искреннее, оно поражало после равнодушного солдатского рева. Головы любопытно повернулись, лорнеты и бинокли поднялись к глазам.
Проходили юноши. Простые их гимнастерки были неожиданно скромны. Под правым погоном у каждого белел сложенный вчетверо лист бумаги.
Никогда ни одна воинская часть не проходила перед царем в таком расстройстве рядов и с такой потерей выправки. Штыки над узкими их плечами образовывали позорно волнистую линию; казалось, она дышала вместе с ними так же нервно и взволнованно. Правофланговый в третьей шеренге шел, почти спотыкаясь от слез и восторга, повернув к царю не только лицо, но и все свое худощавое, еще не сложившееся тело. Слезы текли по многим розовым щекам. «Ура» звучало самозабвенно и благодарно.
Тогда царь снял фуражку и широко перекрестил эту потерявшую равнение часть.
И тотчас у павильона началось безумие. Дамы, плача, срывали бутоньерки с плеча и кидали цветы в колеблющиеся ряды. Камергеры фальцетом закричали «ура». Великая княгиня Милица Николаевна, черноокая и прекрасная, как зловещая сивилла, ворожащая смерть, побледнев, качнулась и, быстро перебежав траву между царским конем и рядами, поцеловала первого попавшегося юношу. Ахнув, тот пошел дальше, как слепой, а она осталась перед проходящими шеренгами белой статуей победы, конвульсивно протянув вперед руки, вдохновляя и поражая своей мрачной увядающей красотой.
Так — впереди царя и императрицы — она стояла, благословляя изломанные судорогой исступления ряды, не замечая (или не желая замечать) того впечатления, которое произвел её вдохновенный порыв.