Петров, спустившись вместе с Юрием, представил его сидевшим за столом командиру, старшему офицеру, ревизору и механику (сам он был здесь вахтенным начальником и штурманом). Офицеры радушно протягивали Юрию руки, называя себя и одновременно не забывая гостеприимства.
— Старший лейтенант Петров-Третий, — сказал командир. — Чайку? С коньяком?..
— Мичман Петров-Девятый, прошу любить и жаловать, — подхватил ревизор и подвинул к Юрию сахарницу. — Вы до Кронштадта с нами? К подъему флага будем, адмирал торопит.
— Лейтенант Петров-Седьмой, — сказал механик, а старший офицер сперва крикнул в буфет:
— Вестовые, стакан! — и потом протянул Юрию руку в свою очередь. Лейтенант Петров-Пятый. Ночевать, не обессудьте, придется на диване…
Коллекция Петровых поразила Юрия, и, плескаясь в умывальнике в свете кружевных панталон (хозяином этой каюты оказался Петров-знакомый), он спросил его об этом вполголоса.
— А вот подите ж, — мрачно сказал Петров. — Я по старшинству выбрал минную дивизию, явился к адмиралу нашему в штаб, представляюсь. «Петров? Отлично. На „Бдительный“!» Приезжаю, у них лица вытянулись: еще Петров?.. А потом флажок
[18]по пьяному делу пояснил: адмиралу моча в голову ударила, подбирает по фамилиям. К нам — Петровых, а на «Бурном» — Ивановых набрал. Только там командир подгадил, Гобята по фамилии, всю музыку ему портит.Юрию хотелось рассмеяться, но унылое лицо Петрова (дыне Петрова-Четырнадцатого) этому мешало. Он спрятал лицо в полотенце, а Петров продолжал:
— Сволочь адмирал. Он традицию насаждает, а нам хоть плачь! Телеграммы путаем, письма; и служба ни к черту, матросы ржут… Да у нас ничего, а вон на «Лихом» лейтенант Курочкин стреляться хочет: к нему адмирал командиром Куроедова ляпнул… Пойдем чай пить до похода, у Третьего коньячишко неплохой…
За вторым стаканом Юрий почувствовал сотрясение стола: «Бдительный» выбирал якорь. Кают-компания была пуста, и опять чувство тревоги охватило Юрия. Где-то за тонкой переборкой под ненадежной охраной были собраны кочегары «Генералиссимуса». Неужели они покорно примут этот приговор?
Но Ильи Муромцы и Иван-царевичи успокоительной стражей охраняли тонкую переборку, коньяк подымал настроение, и ощущение неловкой тревоги само собой исчезло.
Часть вторая
Глава седьмая
Июль стоял необыкновенно жаркий.
В высоком небе, неправдоподобно синем, как на ярких цветных открытках, величественно застыли крутобокие ватные облака. Под ними две недвижные острые шпаги парных гвардейских часовых — игла Адмиралтейства и шпиц Петропавловской крепости — охраняли грузную корону Исаакия; золото искрилось в небе, срываясь с них мелкой, слепящей глаза пылью. Санкт-Петербург давал солнцу парадную аудиенцию в своем великолепном тронном зале.
Дворцы, нанизанные крупными жемчужинами на гранитную нитку набережной, прятались в темном бархатном футляре своих садов. Муаровые орденские банты переплетенных каналов подхватывались пряжками бесчисленных мостов. Широкая голубая лента Невы была надета столицей через плечо, как присвоенный ей орден св. Андрея Первозванного. Купола соборов блистали в мраморной оправе своих колонн, подобные алмазам на пожалованных императрицею перстнях. Тяжелые золотые буквы банков и торговых фирм раскатились по городу червонцами, рассыпанными из небрежно открытого кошелька вельможи. Кварталы, ровные, как шашки паркета; площади, гладкие, как постаменты памятников великих дел и людей империи; проспекты, прямые и широкие, как желоба, проведенные от лицеев и академий на простор российской равнины, которую они затопляют вековым потоком губернаторов, прокуроров, архиереев, земских начальников, офицеров, банкиров — так стоял он у моря, город империи, многократно воспетый и привыкший к восхвалению, понуждая думать о себе не иначе, как пышными придворными образами.
Если Гельсингфорс манил Юрия, как любовница, то Петербург всегда казался ему чопорной и нелюбимой богатой невестой. Но карьеру надо было начинать здесь — и надо было делать вид, что любишь Петербург, в котором таились корни этой карьеры: связи, власть, чужие деньги и общественное мнение, обязательное для всей России. «Плоский, холодный красавец, надменный и эгоистичный», — так называл его Юрий в письмах к брату, — пугал его строгостью своих шахматных линий, гранитной официальностью отношений, безразличной вежливостью петербуржцев, ровной и бесшумной, как торцовая мостовая…
Кронштадтский пароход медлительно шлепал плицами, астматически придыхая на каждом обороте колес. Вода бежала из-под них желтой и мутной; казалось, она была неприятно теплой, как в остывающей ванне, и пахнуть должна была вяло и влажно: ношеным бельем и обмывками нечистого тела. Море стояло перед крыльцом столицы неубранной плоской лужей нечистот и отбросов огромного города.
Но вода казалась такой только у борта; если поднять глаза вдаль, Маркизова лужа
[19]опять становилась морем: солнце одевало её серебряной кольчугой, а небо красило в глубокий синий цвет. Так создавалась достойная рамка золоту, граниту и торцам.