Трудно было сносить это суровым испанским дворянам, ибо они священными почитали три вещи – приличия, религию и женщин, – и только благодаря их выдержке и гостеприимству не нарвался Бекингем на очень крупные неприятности, и лишь поэтому в ответ на очередную наглую выходку ничья перчатка не погуляла по его щекам, предваряя встречу раненько утром на Прадо-де-лос-Херонимос или же на Пуэрта-де-ла-Вега, где пришлось бы ему ответить за свои слова как полагается – со шпагой в руке и при секундантах. Что же касается графа Оливареса, то натянутой учтивости, диктуемой политическими расчетами, хватило ему только на первые дни, после чего отношения с Бекингемом стали портиться стремительно и непоправимо, и потом, когда уже и речи не шло ни о каком брачном союзе, это возымело самые пагубные последствия для интересов Испании. И вот теперь, по прошествии стольких лет, я задаю себе вопрос: не правильней ли поступил бы Диего Алатристе, если бы не утруждал себя в ту приснопамятную ночь чрезмерной щепетильностью, а взял бы да и проковырял в англичанине лишнюю дырочку, хоть, конечно, держался проклятый еретик молодцом? Да кто ж мог знать, чем все это обернется? Ну, так или иначе, душка Вильерс свое получил чуть позже и под отеческими небесами, когда некий пуританин по имени Фелтон, науськанный, как утверждали, баронессой Винтер – она же небезызвестная миледи, – его зарезал, причем ножевых ран на покойнике оказалось, что молитв в требнике.
Ну, короче. Обо всем этом горы книг написаны – к ним и отсылаю я любознательного читателя, охочего до мелких подробностей, к нашему повествованию прямого касательства не имеющих. Я же ограничусь тем лишь, что сообщу: мы с капитаном участия в придворных увеселениях не принимали, ибо нас никто на них не приглашал, а и пригласили бы – все равно бы не пошли. После стычки у Приюта Духов несколько дней, как уж было сказано, миновали без происшествий, что объясняется очень просто: те, кто дергал за веревочки, так увлеклись приемом принца Уэльского, что мелочами заниматься им было недосуг – под мелочами я разумею Диего Алатристе и себя самого; однако иллюзий мы не питали, будучи непреложно убеждены, что рано или поздно нам выставят счет – и немалый. Недаром же говорится: как веревочка ни вейся, а конец будет. Хорошо бы, чтоб нас на той веревочке не повесили.
Я вроде бы уже упоминал, что было в Мадриде три средоточия сплетен, слухов и вестей, и из этих трех первым и главным по праву считалась паперть августинской церкви Сан-Фелипе, расположенной на пересечении улиц Корреос, Майор и Эспартерос.
Мостовая тут шла под уклон, и потому ступени возвышались над нею, образуя внизу довольно просторный закут, где размещались лавчонки, торговавшие гитарами и разного рода игрушками-безделушками. Сверху на случай непогоды крыт он был навесом из каменных плиток и снабжен перилами.
Короче говоря, нечто вроде галереи, по которой очень способно было прогуливаться, чесать языком и глазеть на прохожих и кареты. Паперть Сан-Фелипе стала самым оживленным, самым любимым, самым шумным и людным местом в Мадриде, благодаря и близости к королевскому почтамту, куда приходили письма и депеши со всей Испании и со всего мира, и непосредственному соседству с главной улицей города: все это превращало паперть не то в клуб, не то в салон под открытым небом, где обменивались мнениями и слухами зеваки, бахвалились своими подвигами солдаты, делились свежими сплетнями клирики, в поте лица трудились карманные воры, искали вдохновения поэты. Среди прочих часто появлялись там Лопе, дон Франсиско де Кеведо и мексиканец Аларкон. Не было такой новости или слуха, которые, прозвучав там, не покатились бы потом по всему городу, как снежный ком, обрастая тысячекратно невероятными подробностями, и не было в Мадриде человека – от короля до последнего бродяги, – который избежал бы длинных языков вездесущей молвы. Даже сам великий дон Мигель де Сервантес, упокой господи его душу, помянул это место в своем «Путешествии на Парнас», а спустя много лет воспел его поэт Агустин Морето, сочинив в одной из своих комедий такой диалог: