О, позор! О, проклятье! О, злая насмешка судьбы! Незадача, несносная для благородной души! В шутовском наряде, в низменной, недостойной роли увеселителя черни кривляться на глазах у столь надменной, столь заносчивой, столь высокомерной красавицы, когда хочется совершать перед ней возвышенные, героические, сверхчеловеческие деяния, дабы унизить ее и сломить ее гордыню! И не иметь возможности скрыться, исчезнуть, провалиться в самые недра земли! Первым движением Сигоньяка было бежать опрометью, продырявив заднюю декорацию головой, как баллистой; но у него на ногах словно оказались те свинцовые подошвы, в которых, как говорят, упражняются скороходы, чтобы обрести большую легкость… Он прирос к полу и стоял, раскрыв рот, растерянный, смятенный, к великому изумлению Скапена, который подумал, что капитан Фракасс забыл роль, и шепотом подсказывал ему первые слова монолога.
Публика, решив, что актер, прежде чем начать, ждет новых рукоплесканий, принялась опять бить в ладоши, топать ногами, словом, подняла такой шум, какого еще не слыхивали на театре. Это дало Сигоньяку время прийти в себя: сделав над собой героическое усилие, он вполне овладел своими способностями. «Что ж, будем хотя бы на высоте своего позорного положения, – внушил он себе, твердо становясь на ноги, – недостает еще, чтобы меня в ее присутствии освистали, забросали гнилыми яблоками и тухлыми яйцами. Быть может, она даже не узнала меня под этой гнусной личиной, – кто поверит, что один из Сигоньяков ходит обряженный в красное с желтым, как ученая обезьяна! Итак, смелей, не посрамим себя! Если буду хорошо играть, она мне похлопает, а это уже немалая победа, ведь на такую привередницу угодить нелегко».
Все эти соображения промелькнули в голове Сигоньяка быстрее, чем нам удалось их записать, ибо перу не поспеть за мыслью, и вот он уже произносил свой главный монолог с такими причудливыми раскатами голоса, такими неожиданными интонациями, с таким безудержным комическим задором, что публика разразилась восторженными криками, и даже сама Иоланта невольно улыбнулась, хоть и твердила, что не понимает вкуса в подобном шутовстве. Ее дядюшка, толстый командор, и не помышлял о сне, он выражал полное одобрение и хлопал в ладоши, не щадя своих подагрических рук. А несчастный Сигоньяк от отчаяния, казалось, старался преувеличенным кривлянием, шутовством и фанфаронством оплевать самого себя и довести издевательство судьбы до крайних пределов; с безумным, яростным весельем попирал он свое достоинство, дворянскую гордость, уважение к себе и память предков.
«Ты можешь торжествовать, злой рок, нельзя быть униженным сильнее, пасть глубже, чем я, – думал он, получая пощечины, щелчки и пинки, – ты создал меня несчастным! Теперь ты делаешь меня смешным! Ты подло выставляешь меня на позор перед этой гордой аристократкой. Чего же тебе надобно еще?»
Минутами гнев обуревал его, и он выпрямлялся под ударами Леандра с таким грозным и свирепым видом, что тот в страхе отступал, но тут же, опомнившись, снова входил в характер роли, дрожал всем телом, выбивал зубами дробь, трясся на хлипких ногах, заикался и, к вящему удовольствию зрителей, проявлял все признаки подлейшей трусости.
Такие резкие скачки поведения показались бы нелепыми не в столь многогранной роли, но публика приписывала их вдохновению актера, всецело слившегося с образом действующего лица, и очень их одобряла. Одной Изабелле было ясно, в чем причина смятения Сигоньяка, – в присутствии среди публики дерзкой охотницы, чьи черты очень прочно врезались ей в память. Играя свою роль, она украдкой поглядывала на ложу, где с высокомерным спокойствием уверенного в себе совершенства восседала гордая красавица, которую молодая актриса в смирении своем не смела назвать соперницей. Она находила горькую усладу в сознании ее неоспоримого превосходства, мысленно утешая себя тем, что ни одна женщина не могла бы сравниться в прелестях с этой богиней. Глядя на царственную красоту Иоланты, она понимала теперь безрассудную любовь, которую внушают иногда простолюдинам несравненные чары какой-нибудь юной королевы, явившейся народу в апогее славы во время публичной церемонии, – любовь, доводящую до безумия, до тюрьмы и казни.
А сам Сигоньяк дал себе слово не глядеть на Иоланту, чтобы в минутном порыве, потеряв над собой власть, не совершить какого-нибудь дикого поступка и публично не опозорить себя. Напротив, он старался найти успокоение, когда тому не препятствовала роль, подолгу глядя на кроткую и добрую Изабеллу. Буря в его душе стихала при виде ее прелестного личика, затуманенного налетом грусти из-за докучной тирании отца, который, по ходу пьесы, хотел насильно выдать ее замуж; любовь одной искупала презрение другой. Он вновь обретал уважение к себе, что давало ему силы продолжать игру.