«От французских денег я не откажусь, – придется, конечно, к ним обратиться, – подумала Елизавета. – Но что касается до шведской помощи – нет, на это не согласна! Ничем я не буду обязана шведам, чтобы потом ничего не смели они от меня требовать». Но, конечно, этой своей мысли она не высказала Шетарди, и он решился, наконец, проститься с нею, опять-таки не добившись от нее никакого решительного ответа.
Выйдя из комнаты цесаревны, он встретился с Лестоком, остановил его и начал доказывать выгодность своих предложений и предложений Швеции, необходимость торопиться.
– Я с вами совершенно согласен, маркиз, – ответил Лесток, – но вы напрасно думаете, что от меня зависит многое.
– Ах, не говорите, не говорите, mon cher[4], – протянул ему руку маркиз. – Заезжайте ко мне – мы потолкуем.
Лесток любезно расшаркался и обещал непременно приехать в первую свободную минуту.
Цесаревна, оставшись одна, долго сидела в задумчивости и даже не заметила, как к ней подошел кто-то. Наконец, она очнулась и увидела пред собою высокого, стройного молодого человека.
Он был одет очень просто: в темный суконный казакин. Но эта простота одежды еще более выставляла необыкновенную красоту его.
Он глядел на цесаревну ясными светлыми глазами, и она невольно забыла все думы от этого взгляда.
– Где это ты пропадал весь вечер, Алеша? – обратилась она к нему.
– Да вышел после обеда немножко прогуляться и встретился с знакомым офицером, – отвечал, улыбаясь, молодой человек.
В его выговоре слышалось малороссийское произношение. Елизавета пристально взглянула на лицо его, на его румяные щеки и укоризненно покачала головой.
– Знаю тебя, Алеша, встретился с знакомым офицером, ну и зашел, конечно, к нему, ну и выпили изрядно. Эх, как тебе, право, не стыдно!..
– Нет, цесаревна золотая, коли бы я изрядно выпил, так не смел бы явиться перед твои ясные очи, а вот, видишь, стою как ни в чем не бывало, значит, не изрядно выпил.
– Ну, да, да, рассказывай! Вот лучше скажи, не слышал ли чего нового?
– Расскажу, расскажу, только позволь сесть, устал я.
– Садись, кто же тебе мешает?
И Алексей Григорьевич Разумовский с видимым удовольствием опустился в мягкое кресло.
– Страшные дела делаются: Бирон теперь, что зверь лютый, – всех пытает.
– Да, слышала я уж это, сейчас маркиз сказывал. Только имени он, конечно, назвать не мог. Кого же пытали, знаешь? Хоть страшно и расспрашивать об этом, да все-таки знать нужно, говори.
– Пытали рано утром Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, поднимали их на дыбу. Ханыкову дали шестнадцать ударов, а Аргамакову и Алфимову по четырнадцати ударов, все это доподлинно известно, а после них, слышал я тоже, приводили в застенок и на дыбу поднимали Яковлева, Пустошкина, Семенова и Граматина. Сам генерал Ушаков присутствовал, только вот к вечеру уехал.
Цесаревна грустно и внимательно слушала Разумовского, а он продолжал передавать ей все, о чем слышал, о чем говорил в этот день со своими знакомыми.
Он постоянно приносил ей городские новости. Из его рассказов она могла составить верное понятие о том движении, которое начинается в ее пользу в гвардии. И она очень любила эти рассказы, потому что Разумовский передавал все точно и подробно и в то же время не вставлял своих замечаний, не давал советов, не лез со своими убеждениями и уговариваниями.
Долго так беседовали они, и никто не нарушал их разговора. Лесток зашел было на минуту в комнату, да и опять вышел. Но вот и говорить не о чем, все переговорено и передано.
– Спой мне что-нибудь, Алеша! – обратилась Елизавета к Разумовскому. – Да только тише, теперь громко петь не годится.
Разумовский не стал долго задумываться. Он закинул голову, и в тихой комнате раздались нежные звуки чистого прекрасного тенора.
Он запел старую казацкую песню и с первых же слов забыл все окружающее, ушел всею душою в звуки.
Цесаревна оперлась головою на руки, не отрываясь смотрела на певца и жадно слушала. Песня кончена, а слушать все хочется.
– Спой еще что-нибудь, да только русское!
Разумовский на мгновение задумался, и вдруг на лице его мелькнула хитрая улыбка. – Придумал! – сказал он. И запел:
Цесаревна все так же жадно слушала, но с каждым новым звуком лицо ее принимало все более и более грустное выражение. Вот и слезы затемнили светлые глаза ее и скатилась по полным румяным щекам. Слишком знакома была ей эта песня: она сама сочинила ее в прошедшие юные годы, в минуты глубокой, теперь уж позабытой, тоски и горячего молодого чувства. «Зачем все это снова напомнил неразумный Алеша?»
– Замолчи, замолчи! – наконец не выдержала цесаревна и поднялась со своего места. Она подошла к Разумовскому, спутала своей нежной белой рукой его кудри.
– Ах ты, голова бестолковая, – печально и ласково сказала она, – какую песню петь выдумал!..