Собственно, ничего такого уж страшного не произошло — просто звук, и всё. Трудно ожидать, что тот, кто станет читать эти записи — если кому-нибудь доведётся их прочесть, — разделит мои чувства или хотя бы сможет осознать, чтó я испытывал в ту минуту. Ужин закончился, и я вышел на палубу, чтобы спокойно выкурить трубку, прежде чем спуститься в каюту. Ночь была тёмной — настолько, что, стоя на шканцах под шлюпкой, я не мог разглядеть офицера на мостике. Кажется, я уже упоминал, какая необычная тишина царит на этих ледовых просторах. В других краях, пусть даже самых пустынных и безлюдных, есть слабое движение воздуха, какой-то неясный шум, будь то отдалённые звуки человеческого жилья, шуршание листвы, хлопанье крыльев или даже шелест травы. Может быть, человек и не отдаёт себе отчёта в том, что слышит эти звуки, но стоит им исчезнуть, как ему будет их недоставать. И только здесь, в этих арктических морях, полнейшая и непостижимая тишина наваливается на тебя во всей своей жуткой реальности. Начинаешь ощущать, как твои барабанные перепонки напрягаются изо всех сил, лишь бы уловить хоть какой-нибудь смутный ропот, и ты с жадностью вслушиваешься в любой случайный звук, раздавшийся на корабле. Так размышлял я, прислонившись к фальшборту, когда вдруг на льду, прямо подо мной, родился крик, пронзительно и резко расколовший ночную тьму. Начавшись с ноты, которая, как мне показалось, не под силу даже оперной примадонне, он взмывал всё выше и выше, пока наконец не превратился в протяжный вой, выражающий боль и страдание, — таким, возможно, бывает последний крик погибшей души. Этот разрывающий сердце вопль до сих пор стоит у меня в ушах. В крике этом звучала печаль, неизъяснимая печаль, да ещё глубокая тоска, сквозь которую мимолётно прорывались безумные нотки торжества. Крик раздался совсем близко от меня, но сколько я ни вглядывался в темноту, так ничего и не смог разглядеть. Я немного подождал, но звук не повторился, и я стал спускаться вниз. Никогда в жизни я не испытывал подобного потрясения. На лестнице я встретил мистера Мильна, который шёл менять вахтенных.
— Ну что, доктор, — сказал он, — скажете, бабья болтовня? Услыхали теперь, как оно вопит? Или, может, это суеверие? Что вы думаете по сему поводу теперь?
Мне пришлось извиниться перед добрым малым и заверить его, что теперь я озадачен ничуть не меньше, чем он. Возможно, завтра я увижу всё в ином свете, но сейчас я просто не решаюсь доверить бумаге то, что приходит мне на ум. Боюсь, что, прочтя эти строки некоторое время спустя, когда всё уже будет позади, я стану презирать себя за то, что проявил такую слабость.
Как я и ожидал, утром мы обнаружили во льду основательную трещину; нам удалось освободить ото льда якорь и продвинуться на двенадцать миль на вест-зюйд-вест. Но потом снова пришлось остановиться — перед плавучей льдиной, такой же огромной, как те, что остались позади. Она полностью блокировала путь, и теперь нам ничего не остаётся, как вновь бросить якорь и ждать, пока она не расколется, что, очевидно, произойдёт в течение суток, если, конечно, ветер не переменится. Мы обнаружили неподалёку нескольких тюленей, которые резвились в воде, и подстрелили одного — огромного секача более одиннадцати футов в длину. Это свирепые, злобные существа; говорят даже, что они сильнее медведя. К счастью, они медлительны и неуклюжи, поэтому охота на них даже с близкого расстояния большой опасности не представляет.
По всей видимости, капитан считает, что главные трудности ещё впереди, хотя для меня остаётся загадкой, почему он сохраняет такой мрачный взгляд на вещи, — ведь все остальные на корабле считают, что мы чудом спаслись, и уверены, что теперь-то мы точно доберёмся до открытого моря.