– Болтают, что он стоит при бароне Геккерен на роли… ну, ты понимаешь?.. – тише сказал Пушкин. – Тот давно известен тем, что занимается бугрством…
– Н-но?!
– Так болтают, – пожал плечами Пушкин.
– Нет, решительно, у него вид какого-то конюха, – окончательно решил Соболевский и отвернулся. И вдруг просиял: – А, Ольга Сергеевна!..
К ним подошла смуглая и статная Ольга Сергеевна, сестра Пушкина.
– Что же вы это тут лодырями-то стоите? – смеясь, сказала она. – Язычки все точите? Пригласите же меня на тур вальса!
Соболевский с улыбкой закружился с ней в сутолоке залы.
– Я это нарочно завлекла вас в свои сети, – сказала Ольга Соболевскому. – Вы должны развеселить немного брата. Он совсем закис после того, как его прожект переселиться в деревню лопнул. Брат хочет уехать, а мадам и слышать об этом не желает…
– Oh, pardon, pardon, pardon! – задев их, весело воскликнул Дантес. – Это столкновения…
Конец фразы исчез в шуме бала…
Соболевский брезгливо сморщился…
Жизнь мотала Пушкина, как добрая свора борзых на последних угонках мотает уже выбившегося из сил русака. Часто по ночам он просто холодел при мысли даже о ближайшем будущем своей семьи. В минуты крайнего отчаяния он готов был буквально на все: и на последнее холопство перед играющим им царем, и на революцию против этого царя, но – ничего не получалось. И в то время как Натали продолжала блистать, кружить головы и сорить деньгами без всякого счета, мать тяжело болела и бедствовала, и он бегал по городу, чтобы достать где-нибудь денег. Он был уже должен по мелочам и Прасковье Александровне, и своей сестре Оле, и поставщикам, и часто даже своему лакею…
Точно спасаясь от потопа, с наступлением осени, в начале сентября, он снова понесся в Михайловское: может быть, там, в тишине, он отдышится немного и напишет что-нибудь покрупнее, что даст ему возможность передышки. Всего лучше в этом смысле был бы, конечно, труд о Петре, но чем больше погружался он в исторические материалы по той эпохе, тем яснее он видел, что написать подлинную историю Петра правительство ему не даст, а повторить опыт с Пугачевым, подделав историю опять, у него уже не было сил: он слишком озлобился.
Но на этот раз он и в Михайловском ошибся: вдохновение не пришло к нему и там. Он думал не о том, что следовало писать, а о том, что ему теперь делать, чем им жить, что будет с семьей… Он писал жене из Михайловского:
Положение его было жутким: отец промотал почти все, что у него было, – просто по бестолковости, – Гончаровы тоже доматывали последнее, у него лично верного дохода было только от литературы, в общем-то мизерного, а верного расхода было 30 000. И в довершение всего Николай, продолжая игру с ним, как кошка с мышкой, не позволял ему ни журнал основать, ни в деревню уехать. Никакой журнал, конечно, не мог бы покрыть его расходов…
Бок о бок с этими денежными заботами нарастала в нем тревога о жене: он старел, а она расцветала. И если он сам за свою жизнь загрязнил много семейных очагов, просто невероятно будет, если кто-нибудь не загрязнит его дом. Он боялся себе признаться, что его очаг уже давно загрязнили. Натали окружала не только самая блестящая молодежь столицы, но и сам государь император уделял ей свое высочайшее внимание… Завертелся усиленно около нее и этот низменный Дантес… Ей нравилось с ним: он был ей ровня во всем… И, кто знает, может быть… уже… Ведь мужья узнают об этом всегда последними…
И не раз уже, и не два были между ними бешеные сцены ревности. Вначале ревновала больше она, – он слишком был уж бесцеремонен, – и к Александре Осиповне, и к Соне Карамзиной, и к Долли Фикельмон, и к красавице Соллогуб, а потом она точно устала, точно махнула на все рукой, и тогда, старея, стал ревновать он. Мысль, что это сделает его еще более смешным в свете, изводила его… Огонь разгорался: и она, и свет взапуски подкладывали дров…
Работа не шла. И он то ходил часами по лесам, то скакал в Тригорское посидеть вечерок с Анной или с хворавшей Прасковьей Александровной, то ехал в Голубово к растолстевшей Зизи, превратившейся уже в заботливую мать семейства и окруженной горластой детворой. Он играл там в шахматы или сажал с масонствующим ее мужем сад, или медлительно смаковал чудную жженку, которую по-прежнему варила ему Зизи: она даже из Тригорского ковшичек на длинной ручке с собой захватила, которым наливала ее ему в стакан… И, когда что-нибудь в этой деревенской обстановке хотя отдаленно напоминало ему проклятый Петербург, он бесился и говорил дерзости.