Андреас Яллак не мог точно сказать, сколько он пролежал. Три, четыре или пять дней. Может, и целую неделю. Он не считал дни, время для него словно остановилось. Хотя слыл он человеком беспокойным, не в привычке было у него просиживать часы, день он старался по возможности растянуть. Андреас знал уже, что лежать ему придется долго, месяц по меньшей мере, а то и больше. Вспомнился давний рассказ главного инженера автобазы, который провалялся четыре месяца. На сколько приковало его - над этим Андреас Яллак голову себе не ломал. Не спрашивал у врачей и не донимал сестер - пребывал в полнейшем безразличии. Проблемы, которые всего лишь несколько дней назад не давали ему покоя, отодвинулись куда-то в неясную даль, до них ему вроде бы уже и дела не было. Не вспоминал даже сына. Когда же мысли о нем приходили или обращались еще к чему-нибудь, то текли они вяло, будто дело касалось чего-то совершенно постороннего. Настолько ему было все равно. Неужели человек действительно поглощен так сильно собой, что, случись беда, все другое габывается? Но Андреас Яллак не беспокоился за себя, он относился с безразличием и к собственной судьбе. Подумывал, уж не идет ли это его безразличие от уколов, без которых не проходило и дня, и таблеток, которыми пичкали. Кололи и утром и вечером, явно, чтобы не было новых приступов, чтобы не жгло в груди так, будто сердце сжали раскаленные клещи. Колют и пичкают, чтобы не появилось смертельного страха. Дома его охватил такой страх, которого до сих пор он еще не знал. Страх он испытывал и раньше, и в войну, и после, но тот страх, который сейчас подмял его, был совершенно другого рода. На поле боя он больше походил на холодок, на боязнь, что может сразить пулеметная очередь или угодит осколок мины, - в таких случаях глаза его отыскивали какое-нибудь углубление или воронку от снаряда, где можно было бы укрыться. В атаку он поднимался вместе со всеми, и страх словно бы отступал куда-то в подсознание, взамен приходило возбуждение, появлялся задор, даже азарт, охватывали упрямство и злость. Когда его ранило, он нисколько не испугался. Мелькнуло даже нечто вроде радости, что хоть душа осталась в теле, после выяснилось, что мог бы истечь кровью, потому что осколок мины перебил бедренную артерию. Жизнь спас ему маленький, коренастый с глазами навыкате ротный санитар Абрам Блуменфельд, которого все, однако, звали Жестянщик Карл: у его отца в Пельгулинна была мастерская, с единственным подмастерьем, младшим сыном Абрамом. Вначале солдаты огорчились, что санитаром в роту назначили не эстонца, но уже в первых боях выяснилось, что им как раз повезло. Жестянщик Карл оказался едва ли не самым храбрым человеком в роте, его никогда не нужно было искать где-либо позади сражения, каким-то удивительным образом пучеглазый санитар всегда оказывался там, где больше всего требовалась помощь. Абрам разрезал его пропитанные кровью ватные штаны и наложил жгут на бедренную артерию, откуда вовсю хлестала кровь. Перевязку, сделанную Абрамом, похвалили в полевом госпитале, перевязка эта спасла Андреа-су жизнь. Самому же Абраму не повезло, он стал калекой в Курляндии за четыре дня до конца войны. Идиотский шальной снаряд угодил на просеку, по которой Абрам шел в санитарную роту за хлоркой. Рассказывая о минувшей войне, Андреас Яллак неизменно говорил об Абраме Блуменфельде как о человеке беспредельного мужества, всегда готовом к самопожертвованию. И Абраму был ведом страх, в этом он сам признавался Андреасу, но Абрам всегда подавлял его и делал намного больше, чем требовалось от ротного санитара. По-настоящему ужаснулся пулям Андреас уже после войны, на втором мирном году, когда однажды под утро зазвенели стекла и пули ударились в стенку. К счастью, за два дня до этого он оттащил старую, скрипучую деревянную кровать подальше от печки, не любил спать в тепле. Стена, возле которой стояла раньше кровать, пестрела следами от пуль, бандиты явно пронюхали, у какой стены в доме спит парторг волости. В тот раз страх будто рукой сдавил горло, оцепенел весь. Позднее Андреас и не помнил, как он вышел из этого состояния, но когда бандиты попытались взломать дверь, он лежал уже на полу, прижимая к плечу приклад автомата. Дал короткую очередь на уровне дверной ручки. Одного ранил, на крыльце и на узенькой, шедшей к лесу вдоль картофельного поля дорожке остались капельки крови, но бандит сумел все же уковылять в кусты. Судя последам, их было немного, всего лишь двое. Да и то не самые искушенные, не из тех головорезов, у кого за плечами была школа карательных операций, полицейские батальоны и годичная практика охоты за сельскими активистами. Опытные лесные братья не стали бы очертя голову выбивать прикладами дверь, они пальнули бы в другое окно, прежде постарались бы выяснить, что там с ним сталось. А может, это и не настоящие бандиты были? Оружия с войны валялось в деревнях много. И он, Андреас, нашел на чердаке конюшни в заброшенном хуторе пистолет-пулемет вместе с диском и полную каску патронов. А может быть, матерые волки послали зеленых еще юнцов набивать себе руку и обретать закалку, а больше всего затем, чтобы крепче привязать к себе сдуру сбежавших в лес мужичков, в зародыше убить у них даже самую мысль о возвращении домой. Не исключено было и то, что с ним попытались свести счеты ревнивые деревенские парни, желторотые сосунки. У почтарши Эды много было обожателей. Однажды на зорьке, когда он спешил через выгон, вслед ему раздались угрозы. Мысль о том, что его считают любовником Эды, рассмешила Андреаса. Он-то шел от председателя волисполкома, с которым они всю ночь напролет проспорили о колхозах. Кто бы ни стрелял, опасности он в ту ночь подвергся, и отвратительный страх парализовал его на несколько мгновений.