— Только Ленин всегда жив, милочка, — Затрапер ущипнул ее.
— Ай! — взвизгула фрекен.
— Что вы делаете после защиты?
— Еду в Лихтенштейн, — сказал Штайнлих.
— Вас не спрашивают, — буркнул сэр.
Виль вовсю тянул ленту. Доброво уперся в стол президиума и не сдавался.
— Отечество в опасности! — вопил он. — Отпустите, убью! — и он замахнулся на Виля именными часами. — Дара не пожалею! Прочь от портрета, е… твою мать, — он, наконец, прорвался, к чему шел всю защиту.
— Заткнитесь, прибежище, — ответил Виль.
— Наглец-бей, — кричал Доброво, — если б он был жив, он бы вас задушил вот этими руками, — он вытянул свои длинные руки, блистали крахмальные манжеты, — вот этими вот! Которыми он написал «Дождь косой», «Плач России», «Снега»…
— Он не писал этого, мать, не писал.
— … и свой последний роман, «Кретины», который он посвятил мне!
— Врете, мать, «Кретинов» он посвятил женщине.
Штайнлих был потрясен.
— Молодой человек? Что вы несете? Ребенку известно, что он был педераст.
— Штайнлих, я вас сейчас!..
— Нет, я! — рявкнул Доброво.
Он опередил Виля и схватил Штайнлиха за лацканы:
— Если б Медведь был жив, он задушил бы вас вот этими самыми руками, — Доброво бросил семантика и вытянул свои руки, — это был Дон-Жуан! Каллиостро! Распутин! Вы не представляете, сколько он перееб баб!
— Пардон, что такое «перееб…»? — заинтересовалась фрекен.
— Вас это не касается, — отрезал Доброво, — он любил брюнеток, блондинок, шатенок. Он любил женщин Сибири, средней полосы, казачек Дона и Кубани, смуглых грузинок, дочерей Питера, румяных латышек взморья, зубастых эстонок, узбечек Бухары. Всегда он был в окружении красавиц, к нему слетались, его ждали у подъездов, у поездов, у трапов самолета. Мы с ним любили женщин повсюду — камни Петрограда, крыша мира Памир, стены Эрмитажа, кронштадский лед.
— Да, да, кронштадский лед, — мечтательно повторил Затрапер.
— В нем был огонь, мужская сила, детская нежность, гусарская удаль, гренадерский задор. Он выпивал бутылку шампанского и начинал… Я не знаю, сколько у него было женщин. Только со мной у него была тысяча, — вы слышите, лихтенштейнское чудо, — целая тысяча, если не больше. Что вы ухмыляетесь, бусурман?!!
— Мать, — сказал Виль, — мсье Медведь любил всего одну женщину, запомни это, мать!
— Попрошу не тыкать, — взревела «мать», — мы не в турецкой бане! Что вы знаете о русской душе, потомок Сулеймана?! Одна?!.. А Майя Пугайская? А Нелли Брэд? А Зельда Буго? Вы слыхали о них, наглец-бей?
— Нет, — честно признался Виль.
— Тогда ступайте на стамбульский рынок! Почем пучок кореандра?
— Запомните, мать, — Виль двинулся на Доброво, — господин Медведь любил одну женщину. Одну. Повторите!
— Позвольте, — недоумевал Штайнлих, — а как же граф Ульрих?! Как же Жако? — он повис на руке Виля. — Вы что, не знаете ничего о великом герцоге?!
— Ни слова, князь!
— Уму непостижимо, — «князь» разводил руками, — это был его любовник «пищевого» периода. Господа, это же всем известно.
— Не мне, — Виль пытался сбросить Штайнлиха с руки.
— Может, потому, что это было на уровне подсознания, — неизвестно у кого спрашивал Штайнлих, — когда суперэго… Фрекен Бок, вам-то это известно?
Фрекен молчала и густо краснела.
— У него была одна любовь, — гордо произнесла она, — всего одна!
И покраснела еще гуще.
— Мать, — начал Доброво, — если вы имеете ввиду Анну Иоановну…
— Я имею ввиду фрекен Бок, — произнесла фрекен Бок и достала фото прыщавого юноши, — вот наш сын…
— Пардон, мадам, — произнес Виль. — Я никогда с вами не спал…
— Мерзавец, — взревела фрекен, — еще не хватало!
— Откуда же дитя?!!
— Мужчины, вы смотрите! Скандал! Как он посмел?! Сравнивать себя с великим писателем. Я не в парандже. Я не из гарема, где вы развлекаетесь. Не смейте обо мне и мечтать!
— Кто мечтает? — заметил Виль.
— Варум? — спросил Штайнлих. — Мечтайте! На уровне подсознания — мечтайте!
— Запрещаю, — вопила фрекен, — даже на уровне подсознания! Я учила его три года, я знаю — он весь на уровне подсознания. Запрещаю!
— Подсознанию запретить нельзя, — ухмыльнулся Штайнлих.
— Бросьте ваши фрейдистские бредни, мать, — вступил Доброво, — во-первых, в России можно, а во-вторых…
— Но речь идет о турке!
— Я наполовину грек! — напомнил Виль.
— Речь идет о моем друге, Медведе Виле Ивановиче!
— Васильевиче, — поправил Виль.
— Вам мало моего друга, наглец-бей! Вы трогаете его отца! Сделайте из него еще Абрамыча! Господин Затрапер, — Доброво дрожал, — поносят славное имя! Разрешите заткнуть пасть?
— Вай? — спросил сэр. — Скоро обед?
— Речь идет о моем друге, сэр, господине Медведе — буйном таланте, диком нраве, необъятном просторе, а из него делают Кафку! У него была русская душа, профессор.
— Не думаю. У Кафки — русская душа? Спорно. Который час?
— Русская, русская, — подтверждала фрекен, — он называл меня «василек».
— Мадам, кто отбирает душу, — продолжал Штайнлих, — но согласитесь — в ней были подавлены сексуальные инстинкты…
— Я бы не сказала, — фрекен Бок опять залилась алым закатом.
— Подавлены, подавлены, — настаивал Штайнлих.