– Тот офицер, – сказал Франк, когда веселость за столом поутихла, – был справедлив, а мог бы и сплоховать. Но он не был остроумным человеком. Если бы он оказался остроумцем, то мог бы обратить все в шутку. J’aime le hommes spirituels, – добавил он, любезно кивнув мне, – et vous avez beaucoup d’esprit[59]. Остроумие, образованность, искусство, культура – все это на почетном месте в немецком Burg, городе Кракове. Я желаю возродить в Вавеле итальянский двор эпохи Возрождения, сделать Вавель островком цивилизации и галантности в сердце славянского варварства. Знаете ли вы, что мне удалось создать в Кракове Польскую филармонию? Все музыканты в оркестре, естественно, поляки. Весной Фуртвенглер и Караян приедут в Краков дирижировать в серии концертов. Ах, Шопен! – неожиданно воскликнул он, воздев очи горе и пробежав пальцами по скатерти как по клавиатуре. – Ах, Шопен, белокрылый ангел! И неважно, что этот ангел – поляк. На музыкальных небесах есть место и польским ангелам. Хотя поляки и не любят Шопена.
– Не любят Шопена? – сказал я, не на шутку удивленный.
– На днях, – с грустью в голосе поведал Франк, – во время посвященного Шопену концерта краковская публика не аплодировала. Ни хлопка, ни душевного порыва белому ангелу музыки. Я наблюдал за полным залом, молчащим и замершим залом, и старался понять причину ледяного молчания. Я вглядывался в тысячи сверкающих глаз, в бледные лица, еще теплящиеся молниеносным прикосновением крыла Шопена, вглядывался в губы, еще сочащиеся нежнейшим, печальным поцелуем белого ангела, и старался оправдать в моем сердце эту каменную немоту, призрачную неподвижность заполненного публикой зала. Ах! Но я еще завоюю этот народ искусствами, поэзией и музыкой! Я стану польским Орфеем! Ха-ха-ха, польский Орфей! – он рассмеялся странным смехом, закрыв глаза и откинув назад голову, побледнел, трудно задышал, на лбу выступили капли пота.
Здесь фрау Бригитта Франк, die deutsche Königin von Polen, повела бровью и повернулась к двери; по этому знаку дверь отворилась и на огромном серебряном подносе в зал вступил дикий щетинистый кабан, гордо сидящий в засаде на душистом ложе из ароматных кустиков черники. Это был кабан, которого Кейт, начальник канцелярии генерал-губернаторства Польши, застрелил из своего собственного ружья в люблинских лесах. Ощетинившийся зверь сидел в засаде из черники, как в чаще из ежевичных зарослей, готовый броситься на оплошавшего охотника или его разъяренную свору. Из кабаньей пасти торчали два белых изогнутых клыка; вдоль блестящей, сочащейся жиром спины, в запекшейся и потрескавшейся от открытого огня шкуре торчали жесткие черные щетинки. Я почувствовал зарождающуюся в моем сердце симпатию к благородному польскому кабану, этому зверскому партизану люблинских лесов. В глубине его темных орбит сверкали серебро и кровь, блеск холодный и пурпурный, нечто таинственное и живое, чуть ли не вспыхнувший от высокого чувства взгляд. Сияние этого серебристого, пурпурного блеска я видел в глазах крестьян, лесорубов, рабочих на полях вдоль Вислы, в горной чаще Татр и Закопане, на заводах Радома и Ченстохова, в соляных копях Велички.
– Achtung![60] – сказал Франк, поднял руку и вонзил в кабанью спину большой нож.
Может, от сильного пламени, пылавшего в большом камине, может, от изобилия пищи, может, тонкие французские и венгерские вина были тому виной, но я почувствовал, как краска залила мне лицо. Я сидел за столом немецкого короля Польши в большом вавельском зале, в древнем и знатном, славном и культурном городе Кракове, столице польских королей, посреди маленького двора простодушного, жестокого и тщеславного немецкого субъекта, изображавшего итальянского синьора эпохи Возрождения, и стыд сожаления жег мне лицо. В начале обеда Франк завел беседу о Платоне, о Марсилио Фичино, о Садах Оричеллари (Франк учился в Римском университете, великолепно, с легким романтическим акцентом поклонника Гёте и Грегоровиуса говорит по-итальянски, он провел много времени в музеях Флоренции, Венеции и Сиены; хорошо знаком с Перуджей, Луккой, Феррарой и Мантуей, влюблен в Шумана, Шопена, Брамса и дивно играет на фортепиано). Закрыв глаза, зачарованный музыкой собственных слов, он стал говорить о Донателло, Полициано, Сандро Боттичелли.
Франк улыбался фрау Бригитте Франк с такой же любовью, с какой Чельсо улыбается прекрасной Аморрориске у Аньоло Фиренцуолы.