Комната понемногу изменила свой вид: вот она превратилась в улицу, затем в площадь, окруженную деревьями. Над крышами я узнал небо Парижа. Я узнал площадь Дофина, окна моего дома на площади Дофина. Я прошел у самой стены, так, чтобы меня не заметил продавец газет на Пон-Неф, повернул за угол на улицу Орлож и остановился у номера 39, перед моей дверью. Это была действительно дверь моего дома, дверь дома Даниэля Галеви. И я спросил у г-жи Мартиг, консьержки: «Что, господин Малапарте у себя?» Госпожа Мартиг долго, молча, смотрела на меня. Она меня не узнала, и я был благодарен ей за то, что она меня не узнает; мне было стыдно возвратиться в Париж в форме итальянского офицера, было стыдно видеть немцев на парижских улицах. Да и как могла бы она узнать меня после стольких лет? «Нет, месье Малапарте нет в Париже», — ответила мне госпожа Мартиг. «Я его друг», — сказал я. — «Нам о нем ничего неизвестно, — ответила госпожа Мартиг, — быть может, месье Малапарте еще в тюрьме, в Италии, может быть, на войне, где-нибудь в России, в Африке, в Финляндии, кто знает? Быть может, он убит или в плену, кто знает?» И я спросил, у себя ли месье и мадам Галеви. «Нет, их нет здесь, они только недавно уехали», — ответила госпожа Мартиг тихо. Тогда я стал подниматься по лестнице, затем обернулся, улыбаясь, к госпоже Мартиг — быть может теперь она меня узнала. Она улыбнулась мне неуверенно; быть может она почувствовала тот запах, который я привез с собой — запах мертвой лошади, запах травы на старом, покинутом кладбище в Яссах. Перед дверью Даниэля Галеви я остановился, потянулся к ручке двери и не посмел отворить, как в день, когда я зашел проститься в последний раз, прежде чем возвратиться в Италию, прежде чем отправиться в тюрьму и в изгнание на остров Липари. Даниэль Галеви ожидал меня в своем рабочем кабинете вместе с художником Жаком-Эмилем Бланш и полковником де Голлем[251], и темное предчувствие сжимало мне сердце. «Месье Галеви нет дома», — крикнула мне госпожа Мартиг снизу лестницы. Тогда я продолжил свой подъем по ней вверх, туда, где находилась моя мансарда; я постучал в свою дверь, и через мгновение услышал внутри шаги; я узнал эти шаги, и Малапарте открыл мне дверь. Он был молод, гораздо моложе меня; у него был ясный взгляд, черные волосы, глаза несколько тусклые. Он смотрел на меня молча, и я ему улыбнулся, но он не ответил на мою улыбку; он смотрел на меня недоверчиво, как смотрят на постороннего. Я вошел в свое жилище и осмотрелся; я увидел всех моих друзей сидящими в библиотеке: Жана Жироду, Луиджи Пиранделло, Андрэ Мальро, Бессанда Массенэ, Жана Геенно, Гарольда Никольсона, Гленвея Вескотта и Сесиль Спридж, и Барбару Гаррисон. Все мои друзья были здесь, передо мной, сидящие молча; некоторые из них были мертвы — у них были бледные лица, угасший взгляд. Быть может, они оставались здесь, ожидая меня все эти прошедшие годы, и теперь они не узнавали меня. Быть может, ныне они уже не надеются, чтобы я возвратился в Париж после стольких лет тюрьмы, изгнания, войны.
Гудки буксиров, поднимающих вверх по Сене свои караваны шаланд, доносились слабые и жалобные. Я подошел к окну и увидел парижские мосты: от моста Сен-Мишель до моста Трокадеро, с зеленой листвой вдоль набережных, фасадом Лувра, деревьями площади Конкорд. Мои друзья смотрели на меня молча, и я сел среди них. Я хотел снова услышать их голоса, услышать, как они разговаривают, но они оставались неподвижными и замкнутыми, глядя на меня в тишине, и я почувствовал в них жалость к себе; я хотел сказать им, что я не виноват в том, что стал жестоким, что все вы стали жестокими: и ты тоже, Бессан Массенэ, и ты тоже, Геенно, и ты тоже, Жан Жироду, ты тоже, Барбара, не правда ли? Барбара улыбнулась и подняла голову, как будто затем, чтобы сказать мне, что она знает, что она поняла. Другие тоже улыбались и поднимали головы, как будто затем, чтобы сказать, что в этом нет нашей вины, но что все мы стали жестокими. Тогда я встал и направился к двери. Дойдя до порога, я обернулся, чтобы взглянуть на них, и улыбнулся. Медленно я спустился по лестнице, и госпожа Мартиг тихо сказала мне: «Он никогда не писал нам». Я хотел попросить у нее прощения за то, что никогда не писал ей из тюрьмы Реджина Коэли и с острова Липари. Это было не из гордости, вы знаете? Это из стыдливости. У меня была эта стыдливость заключенного, эта печальная стыдливость человека в капкане, запертого в камере, изъеденного паразитами, измученного бессонницей, лихорадкой, одиночеством и жестокостью. Да, госпожа Мартиг, собственной своей жестокостью. «Быть может, он позабыл о нас», — сказала госпожа Мартиг тихо. — «О! Нет, он не забыл о вас, ему стыдно оттого, что он страдает, ему стыдно от сознания того, чем мы все стали за время этой войны. Вы ведь знаете его, не правда ли? И что он стыдится оттого, что страдает. Не правда ли, вы ведь знаете его, мадам Мартиг?»
— Да, — сказала мадам Мартиг тихо, — мы хорошо знаем его, месье Малапарте.