«Но вообразите ж несказанную мою радость при получении чрез одного приятеля того „Объявления“, чрез которое возвещаете вы скорое ваше разрешение от подобного моему бремени! Всего более порадовало меня то, что вы приглашаете нашу собратию присылать к вам плоды их невоздержанности, обещав стараться о них, как о собственных ваших детях. Теперь остается у меня одно сомнение: вы, наблюдая правила благоразумных благотворителей, предписываете пределы вашим благодеяниям, ограничивая оныя исключением некоторого рода присылаемых к вам младенцов, как то: „теологических, мистических, слишком ученых, педантических и сухих“. Я совершенно с вами согласен, и как не повиноваться вашим мнениям, ибо видна птица по полету — что таковыя сочинения не должны быть терпимы в благоучрежденном государстве; но, признаюсь откровенно, я не разумею истинного значения сих названий, и для того, чтоб не прогневать вас, моего государя, присылкою чего-либо противного вашим намерениям, прошу дать мне истое и ясное понятие о сих употребляемых вами заглавиях. Впрочем, получа от вас ответ, не умедлю отправлением моих произведений, которыми, без великого самолюбия сказать, я обилую. В ожидании же пребуду государя моего усердный сотрудник
Это сочинение Кутузов отослал H. Н. Трубецкому с такой припиской: «Я написал, было письмо от неизвестного человека к журналисту, но боюсь, не едко ли оно, и для того сообщаю вам оное. Поступите с ним, как вам угодно».
По правде говоря, «едким» в этой сатире является только подпись «Попугай Обезьянин». Напечатана эта сатира нигде не была, но в кругу московских масонов читалась. Безусловно, она была известна и Карамзину, однако о его реакции на нее ничего не известно.
«Тихая жизнь» в мире с натурою, тихое наслаждение изящным — та мечта, о которой Карамзин говорил Виланду, совсем не получалась. Он и дома — а жил он у Плещеевых на Тверской улице в приходе церкви Василия Кессарийского — не имел покоя. Письмо Настасьи Ивановны Кутузову, написанное втайне от Карамзина («Он не знает и того, что я к Вам пишу»), говорит об этом: «Вы спрашиваете меня о Рамзее, — он все грустит; живет он теперь у нас, говорит, что оттого невесел, что болен… Вы себе представить не можете, сколько мне больно видеть его в таком состоянии. Нечего Вам сказывать, сколько я его люблю; дружба моя чистосердечна к нему и ничем истребиться не может, ниже самой его холодностью, которую он мне показывает… Я всегда была против разлуки, а теперь, по возвращении милого моего Рамзея, более ее ненавижу. Лучшее его удовольствие было, как Вы сами знаете, быть со мною, он читал у меня в комнате, рассуждал со мною, хотя часто мы с ним спорили, писал у меня; одним словом, я была или думала быть его лучшим другом… Но горько мне сие думать; однако не могу Вам не сказать: я почти теперь ясно вижу, что дружба моя ему в тягость. Вообразите себе: живши у нас, я его только вижу за обедом, за которым он морщится на кого ни есть. Когда я ему стану говорить, то он ссылается на болезнь свою, старается как можно скорее от меня уйти; мне столько это горестно, что я Вам описать не в силах. Желала бы перестать любить его, но кто же его любить будет?»
1 января 1791 года вышел, как было обещано, первый номер «Московского журнала». Московские подписчики могли с этого дня получать его в Университетской книжной лавке на Тверской, номера для иногородних были сданы на почту.
Первый номер «Московского журнала» — веха в жизни Карамзина, такая же важная, какой будет его решение писать «Историю государства Российского». Но «Московский журнал» — веха и в русской журналистике, и в истории русской литературы.