Ворота, калитки настежь, куры в песке гребутся, купаются, спасаются от жары, и никакого дела им, а куда все люди, хозяйки их подевались. Только собаки воют, и сколько же их тут! Каждая у своей калитки, в своем дворе: охрипли от лая, воют, аж заходятся – самому хочется на четвереньки стать. И скотина в сараях бушует. Голодные свиньи визжат, будто режут их там. А подводчиков не видно, сволочей, не выгоняют, не увозят. Солнце сверху бьет, как из пушки, тень коротенькая – на собственную голову наступаешь.
Тупига остановился среди улицы и снял с шеи ремень-шлею, на которой висит его раскоряка-пулемет, поставил его на белую от пыли траву, распоясался и уронил под ноги тяжелый от подсумков, от привязанных круглых гранат и нагана поясной ремень, взялся снимать тяжелую и еще теплую от круглого хлеба русскую противогазную сумку, насквозь промасленную и от этого не зеленую, а уже черную. Теперь можно стащить с плеч, мокрых, чешущихся, сырую, как глина, шинель. Другие еще утром оставили шинели на машинах: сачкам всегда то жарко, то холодно, то мулко!
Из калитки – будто собаки его гонят – выскочил Сиротка. Глянул на Тупигу, сделал ручкой и нырнул во двор напротив. И тут же Доброскок – следом за ним. Карманы у обоих, сумки уже чем-то набиты.
Вернув все на себя, все ремни, всю тяжесть, Тупига уже с отвращением, как собственную отмершую кожу, поднял с земли шинель и повесил ее через плечо. Стал прикидывать, в какой дом зайти ему.
Во жили люди, под крышами жили и не знали, что самое опасное место теперь – своя крыша, свои стены. Тут человек как в ловушке. Дом показывает, где тебя искать. Но люди по привычке считают, что свои стены помогают. Разве что гореть!.. Соседские собаки облаивают, а в этом дворе тихо. И в сарайчике тихо. Кто-нибудь из молодых тут жил – не успели обжиться. Или бобыль одинокий. Что тут найдешь? Но домик аккуратный, занавесочки-цветочки на окнах. О, даже на палочку дверь заложена! Всего лишь к соседям вышла хозяйка и сейчас вернется… Им, конечно, сказали, что на собрание или проверка документов. Когда скажешь, что с детьми, тогда верить перестают, но все равно еще верят. И хлеб с собой берут, и вещи лишние тащат: как же, от дома их отрывают, может, далеко погонят! Далеко, дальше не бывает…
Печку вытопить не поспели, пусто и неинтересно на кухне. У них тут не одна, а целых три комнаты. Неудобная квартира – по нынешним временам и делам. Подушек сколько, наверно, девок здесь, девок! Прозевал Кацо. И зеркало, большое, городское, могли бы посмотреться потом, как вам с Доброскоком девки изукрасили бы рожи. Что это? Ботиночки, нет, всего один, а второй – это в зеркале. Новенькие, маленькие. Но где же второй? Вот бы принес домой такие, когда жена забеременела. Только когда это было?.. Никто не скажет, что бил ее или ругал, когда забеременела. А она заболела гриппом, насморк, голова – да и померла. Было обидно, но и обида забылась. В чужом краю, в чужой хате был свой человек и его не стало. Но, может быть, и к лучшему все это. Самое опасное сейчас – свой дом, стены, крыша…
Прошел в темную боковушку – еще и эта комнатенка у них! – неся на пальце единственный ботиночек и посматривая, нет ли где второго. Где-то же достали, сволочи! С этим делом и в городе было трудно, не то что в селах. Вот он, для кого их припасли! Висит в люльке, сидит, откинувшись, в покачивающейся постельке, и спит, как возле мамы. Голенький, пухлый, такой похожий… На кого только? И всех мух собрал на себя: грязный – и лицо, и руки – от высохших слез и какой-то еды (успели-таки ему подложить, подбросить!), мухи так и льнут к нему. Ползают, щекочут, он морщится и всхлипывает-вздыхает сквозь сон, так по-взрослому. И посматривает! Тупигу передернуло от отвращения и даже испуга. Глаз приоткрыт, такой недетский, подсматривающе подрагивает ресницами. Тьфу, от жары мерещится! Спрятали, называется. И рады где-то, что спрятали, сберегли. А что хата гореть будет, о том не подумали. Смотрит уже! Глаза распахнул широко и готовится заплакать…
ПОСЕЛОК ПЕРВЫЙ. 11 ЧАСОВ 52 МИНУТЫ ПО БЕРЛИНСКОМУ ВРЕМЕНИ
Ты только не пугайся, Гришенька. Я что-то скажу, а ты не пугайся. Прошу тебя! Ты не испугаешься? Я… я умерла. Я, Гришенька, умерла. Но ты же видишь, не страшно, я с тобой разговариваю. Но все равно так грустно и плакать хочется.
Если бы ты знал, как нехорошо мне здесь. Ну вот, прошло, видишь, я уже смеюсь!..
Мое лицо в мамином зеркале, смотрю на вспухшие, нацелованные губы, а за спиной у меня Гриша, тоже улыбается: положил руки на мои плечи, теперь мы женщина и мужчина, все уже было, и так непривычно и хорошо знать это, что ничего уже не будет.
Я умерла, Гришенька, но это совсем не страшно. Видишь, как хорошо нам, спокойно.