С небольшой, обшитой белой материей корзиной вспрыгнул как-то на «Щу-20», когда паровозик еще набирал ход… И прямо из тендера, пока выползал «ветеран» в степь, набивал и набирал, оказавшуюся такой большой, корзину смерзшимся, глянцевитым, жирным, черным углем…
Когда нужно уже было прыгать (за поворотом его не мог увидеть охранник!) А дальше был крутой откос… Паровозик вдруг набрал такую скорость, что Олег вдруг понял, что нет его слабых, восьмилетних сил, чтобы оторвать каменную корзину.
Да еще перебросить ее через борт!
Да прыгнуть самому!
Еще мгновение… И он начал бы замерзать на ревущем в тендере ветру!
И тут Олег начал молиться. Причитать, кричать, звать кого-то!
Хотя знал, что никто не услышит его!
А звал он… Товарища Сталина!
Просил помощи у него, у одного! Силы какой-то… Героической, сталинградской, маршальской…
«Дорогой Иосиф Виссарионович… Дорогой!» — лепетал он, еле разрывая замерзшие в кровь губы.
И тот как будто услышал его…
Почувствовал Олег, как чья-то сильная рука подняла его за шкирку и выбросила (вроде бы даже бережно?) в глубокие, за ночь наметенные сугробы. Следом к его ногам упала, оказавшаяся такой маленькой, его корзинка.
Когда он пришел в себя, увидел в трех шагах от себя корзину с углем… И рассыпался он совсем немного — спасла все-таки материя, да еще замаскировала черный уголь! Пополз Олег к ней, осчастливленный, что услышал его молитву сам товарищ Сталин!
А потом сноровисто петляя, со знанием дела дунул от железнодорожного полотна… Чтобы не заметил его — пусть в последний момент! — железнодорожный охранник.
Уж как он бежал — до дома! Как ломился в дверь! Увидел в глазах матери два безумных светлячка — два тоненьких волосика от колеблющегося, желтого огня…
Только тогда он осознал, что было бы с ней, если бы он не вернулся…
Мать раздела его догола. Натерла какой-то вонючей, зеленой мазью, пахнущей спиртом. Легла с ним, тоже голая, в холодную, широкую, деревянную, еще Архиповны, кровать…
Навалила на них все, что было теплого в доме.
Навсегда запомнил он, как в четыре глаза смотрели в ало-пепельное жерло печи, которое словно расширялось, разрывалось… Росло в их глазах — от сытости глянцевитым, жирным, черно-алмазным антрацитом!
Олег отдаленно, осторожно понял тогда — как же он любит свою мать! И еще понял, как близка была ее беспамятность. Два этих желтых светлячка на ветру… В огромных, с подсиньями, ее глазах.
Она умерла одной из первых, в следующий год, когда начался самый голод к весне. К середине сухого, без травинки, жаркого мая.
Умерла — как ни странно! — и старуха Бакланова.
Вообще умирали тихо — просто не выходили утром на улицу, на работу…
С неделю Олег жил один. Рядом в огороде была могила матери без креста — там только и хватило сил похоронить. Все-таки она умерла одна из первых.
Он пытался есть зелень, что пробивалась из прошлогодних посадок.
В школе сначала объявили, что будут давать завтраки. Но через три дня в школе умерла учительница. О завтраках больше не вспоминали. Так же, как и о учебе.
Кто-то догадался спустить воду в реке. В полчаса расхватали редкие, похожие на серые водоросли, десятка два зимне-тощих рыбешек.
Олег нашел за божницей мешочек с толокном и варил его на щепках в самом маленьком котелке. Боялся, чтобы кто-нибудь не увидел, когда он ест.
Однажды в самый этот момент вползла в незакрытую дверь Варька Бакланова, которая была теперь ростом меньше его.
Вся ее крепость, широта куда-то исчезли. Была она теперь Олегу под мышку.
Он, вытянувшийся… Весь — как будто составленный из углов! Схватил еще горячий котелок и бросился к окну, чтобы выпрыгнуть из окна… Убежать.
Но в ее глазах была даже не просьба, не крик, а такая смертная тоска, что он вернулся… Подошел к ней, сел рядом на пол и дал ей ложку. Но она рукой, всеми пальцами, полезла в котелок и начала есть, есть, есть… Она ела — бесконечно! Как будто там было на целую роту?! Она не глотала, не жадничала… Она просто ела последний раз.
Это понял Олег позже, когда уже давно ушел из дома и бродил по слободе… По Цыганскому плату!.. По их маленькому городку на взгорье…
Двери в хаты были, как правило, открыты.
Нещадно било щемящее голодное солнце! Просвечивающее тебя, кажется, насквозь… И от него, и от голода еле-еле передвигались ноги.
Но они все равно сами несли его куда-то вперед, где есть еда, люди. А значит, жизнь!
Помогал кое-как хоронить… Ему давали за это кусок черного, со жмыхом или травой, хлеба… Хоть невелик кусок, но еда… Потом город как бы вовсе обезлюдел.
И он снова пошел домой, к Архиповне. К материнской могиле. К своему огороду, который стал погостом для его матери.
По дороге он зашел к Баклановым.
В пустых, пыльных комнатах плавилось нещадное, сухое солнце.
На лавке лежала тихая, мертвая Варька. На полатях слабо ворочался девяностолетний их дед с простреленными еще на той, первой мировой, ногами.
— Покури, — еле услышал Олег и, подняв глаза, увидел, как старик со своей свалявшейся, вшивой овчины тянул ему кисет, набитый черт знает чем. Но то ли от столетнего кисета, то ли от самого деда все равно пахло табаком.