Последнее письмо из дома я получил в декабре сорок второго, во время битвы за Сталинград. Писала Магда – у них всё хорошо, ждут меня с нетерпением. Мой отец по-прежнему работает на заводе, его повысили – много народу ушло на фронт, так что он теперь чуть не директор завода! Отец всегда приписывал мне пару строк. А я тогда решился и написал ей, что вернусь обязательно – к ней. И мы сразу поженимся. Чтобы больше никогда не расставаться. Кое-что ещё написал, но… не скажу. Это – ей. Только ей.
С тех пор ни одного письма из дома я не получил, хотя по прибытии в Елабугу сам написал их целый мешок.
Фронтовые сводки давно не радовали. Их зачитывал вслух берлинец Эрвин Зипп, когда ему удавалось раздобыть советскую газету. Он уже бегло читал по-русски. Полиглот. А я старался не слушать вести с фронта, и без того погано было на душе. И давно я перестал верить газетам, – хоть своим, хоть чужим. Люди слушают того, кто говорит громче.
А позавчера Зипп зачитал краткое, леденящее мне душу сообщение. В феврале союзники Союза бомбили Дрезден. Город практически уничтожен. Двадцать пять тысяч погибших. О бомбардировке нашего Дрездена я не стал Акселю сообщать. Просто не – не осмелился. А может, он уже и сам знал? Я выдохнул:
– Писем нет… второй год…
Аксель умолк и повесил голову.
Однако светало. Надо хоть немного поспать. Работа у нас не сидячая. И мы разбрелись по своим нарам.
XV
По соседству со мной громко, как волынка, храпел Эрих Ропельт, здоровенный рыжий детина с маленькими поросячьими глазками. Ефрейтор из Гамбурга. Он сколотил себе банду, их было трое. Они отбирали у слабаков табак, прочие редкости, и заставляли их выполнять разные мелкие поручения.
Вообще-то меня они побаивались и не трогали.
После уходя Акселя я мгновенно уснул. Не знаю, сколько я проспал, когда кто-то столкнул меня с нар на пол. И даже как будто ногой! Я мгновенно вскочил на ноги. На меня с насмешкой смотрели маленькие карие глазки, скупо отделанные белёсыми ресницами. Точно свинячьи глазки, – успел подумать я, прежде чем Ропельт сильно толкнул меня в грудь, так, что я едва удержался на ногах. За спиной Ропельта мгновенно выросли две тени – его дружки. А Ропельт стоял надо мной, как колосс, прочно упёршись руками в бока, и сверлил меня поросячьими глазками.
– Ты, – Ропельт неприязненно выплёвывал слова, – ты! Чего разлёгся? Пойди, почисти мне сапоги!
Я внимательно оглядел его подельников. Здоровяк, бородач, чёрный, как смоль, с белым лицом и бегающими глазками. Этот крепкий. А того, третьего, я положу легко. Я напустил на себя равнодушный вид.
– Давай-ка сам. Лимит добрых дел на сегодня у меня исчерпан. Теперь только злые могу делать, – холодно ответил я.
С соседних нар раздался смех. Глазки Ропельта почернели от гнева. Тут над ним ещё никто не смеялся! Он размахнулся, но я этого ждал. Я на «отлично» овладел навыками рукопашного боя в Елабуге. Там тренировался какой-то бородатый русский. Я за ним подглядывал и пытался повторять, потому что заметил, что их техника боя существенно отличается от нашей. Тот русский подозвал меня и предложил сразиться. К его изумлению, я чуть не победил. Потом я показал ему свои коронные приёмы. Тот русский бородач, как выяснилось, служил в лагерном госпитале.
А этот Ропельт по сравнению с ним соломенный тюфяк. Я не преминул ему это доказать. Короткий молниеносный удар – и, как мешок картошки, Ропельт рухнул на дощатый пол.
Краем глаза я заметил, как кто-то выскользнул за дверь, и дал Ропельту добавки, чтобы он насытился. Его дружки смотрели на меня не то с изумлением, не то со страхом. Смоляной крепыш после некоторых раздумий кинулся на меня. Я заломил ему руку и сломал – безо всякой жалости. Он с криком повалился на ближайшую койку. В свои удары я вложил всю ненависть, скопившуюся во мне за долгие годы войны. На своих нападаете, гады? Это после того, что мы вытерпели от русских?!
Всё происходило мгновенно, как во сне. Третьего, слабака, я поймал за шиворот, когда он попытался улизнуть. Я толкнул его, и он повалился на пол, когда барачная дверь распахнулась и дробно застучали сапоги.
В барак ввалился надзиратель – Михалыч, и два солдата из лагерной охраны. Конвойный был жилистым стариком. Ему было под семьдесят, так что на фронт он не попал. Нам крупно повезло, что не фронтовик. Михалыч поблажек нам не делал, но и лишнего не требовал. Был немногословным, хмурым, но справедливым. Охранники оттеснили Михалыча и взяли меня на прицел. Но это было излишний предосторожностью: банда Ропельта лежала на полу, а я стоял над ними, как провинившийся школьник. Охранник присвистнул, и, глядя мне прямо в лицо, отчеканил:
– Лютый ганс!
Я вздрогнул всем телом. Откуда ему знать моё настоящее имя? Моё настоящее прошлое? А слова «лютый» я тогда не знал. От страха я позабыл, что иваны звали нас гансами. Что, собственно, одно и тоже.