Умей кобылка объясняться с людьми на их человечьем языке, она, вероятно, указала б им на то обстоятельство, что все добрые ее приметы берут свое начало – прямо по диалектике – в ее же недостатках. Не будь она, скажем, ленивой, а рвись из оглобель при малейшем понукании нетерпеливого седока, надорвалась бы прежде времени, не удержалась в теле и не сохранила бы завидной выносливости. Когда во дворе много еще другой скотины, попробуй-ка быть доброй, не кусючей и не лягучей – останешься голодной, а тебя в любой момент могут запрячь в телегу или сани. По этой же причине и неуживчива. Потерявши в теле, не потребуешь жениха и не будешь жеребиться всякое лето…
И все-таки никто из трех братьев при дележе не хотел бы стать обладателем Карюхи. Лучше уж Буланка. Карюха и Буланка – это те самые две беды, из коих наименьшей была все-таки Буланка: она моложе Карюхи на целых пять лет, более того, Карюха была ее матерью.
Все мечтали, конечно, о полуторагодовалой Ласточке, которая вот-вот должна была познакомиться со сбруей.
– Ну начинайте же! – Дед уже сердился.
– А, семь бед… – С этими словами отец мой нерешительно погрузил руку в шапку, долго шарил там дрожащими, вспотевшими пальцами, но, как назло, бирки были одинакового размера.
Мы, дети, сидевшие на печи и следившие оттуда за происходящим испуганно любопытствующими глазами, тоже были охвачены дрожью.
Отец почему-то знал, что вытащит Карюху. И все-таки глянул на бирку косо, искрошил в мельчайшие щепочки, бросил в угол, коротко застонал, как от внезапного, коварного и незаслуженного удара, и выбежал на улицу. Мать заплакала негромко, мы сильнее зашмыгали носами, старший наш брат, Санька, тоже заревел: Карюха кусала его чаще, чем других.
Буланка досталась дяде Петрухе, а Ласточка – беспечному и потому, видать, везучему дяде Павлу. Такой исход жребия скорее справедлив: дед и бабушка оставались в семье младшего сына. Однако с этого часу стало особенно ясно, что жить под отцовской крышей трем братьям с их женами и детьми будет уже невозможно.
Вечером того же дня Карюха, Буланка и Ласточка были отведены в разные углы двора. Каждая теперь ела свой корм.
Утром в последний раз выехали все вместе на гумно – обмолотить поздние яровые, до которых прежде не доходили руки. Ток успел покрыться шелковистой, нежной зеленью – проросли зерна ржи, спрятавшиеся по трещинам хорошо утрамбованной цепами земли. Редкие куры, отважившиеся на дальнее путешествие, копошились у подножия просяной копны, которую предстояло обмолотить. Лакомился тут и чей-то теленок, но жестоко поплатился за это. В двадцати шагах от гумна валялась его пестрая шкура с хвостом да красные ребра. Несколько в стороне лежала голова с единственным глазом. Другого глаза не было: выклевала ворона. Она и теперь еще сидит на "коротком роге, отдыхает перед тем, как приняться за второй глаз. Отец запустил в нее сломанным цепником. Ворона нехотя снялась и села на вершине одинокой ветлы, выросшей на краю могилок. И тотчас оттуда послышалось ее карканье. Отец подобрал цепник, вручил его моему брату Леньке и велел отогнать ворону, что тот и сделал с удовольствием. Взрослые принялись за копну. Растерзанная в несколько минут, она теперь лежала большим кругом на вновь расчищенном току.
Карюха и Буланка впряжены в каменный каток. Ласточка паслась на лугах, примыкавших к гумнам, щипала там отаву. Изредка она взглядывала на телячьи останки и всхрапывала. Карюха вскидывала тяжелую голову, глядела на младшую дочь и тихо ржала, как бы предупреждая, чтоб Ласточка далеко не уходила от гумна. Занятая ли своими беспокойными мыслями или подчиняясь обычной преднамеренной лени, Карюха все время отставала от Буланки, валек у ее постромок на добрую четверть находился позади валька старательной напарницы. Погонщиком был мой отец. В другое время его кнут вволюшку погулял бы по упитанному Карюхиному крупу, а теперь он только помахивал им да посвистывал, на что Карюха не обращала ни малейшего внимания.
Дядя Петруха стоял на кромке круга и отчаянно ругался:
– Какого… ты ее жалеешь?! Видишь, моя Буланка уже в мыле! Секи!
Отец размахнулся и потянул кнутом обеих разом.
Дядя Петруха ворвался в центр круга, выхватил у брата вожжи, кнут и принялся сечь Карюху. Та поняла, что дела ее плохи; постромки натянулись, вальки выровнялись.
Отец, злой и колючий, матерясь (на это он был большой мастер), поплелся в ригу. Свернул там козью ножку размеров неправдоподобно великих и затягивался так, что искры сыпались в разные стороны. Я сидел рядом и следил, чтобы ни одна не упала на сухую солому.
Молотили до позднего вечера, но так и не управились. Впрочем, обмолотить-то обмолотили, а провеять, сгрести, а затем поделить на три разных – по числу душ – вороха не успели.
По совету дедушки решено было ночевать на гумне, в риге, чтобы с рассветом, не теряя ни минуты, заняться просом и к полудню покончить со всем остальным: разделить солому, сено, мякину ржаную, овсяную, ячменную и просяную, отвести каждому дому в большой риге свой угол, свои границы, с тем чтобы потом никто уже не нарушил их.