А 16 декабря на Первом общегерманском съезде Советов депутаты сами подписали свой смертный приговор. И в этот день бастующий Берлин был полон демонстрантами — четверть миллиона берлинцев вышли на улицы. И опять требовали разоружения контрреволюции, борьбы за социализм, советской власти.
А Либкнехт и Люксембург на съезд не делегировали: у них были только гостевые билеты, не дававшие им права выступать с трибуны съезда. Организаторы съезда, правые социал-демократы, отказали им в мандатах на том основании, что они «не представляют никакое предприятие».
Они представляли большее — весь народ. И им предоставили право говорить с народом… у входа в здание, где заседал съезд.
На съезде, где спартаковцы и передовые «независимцы» составляли ничтожно малую группу, была принята резолюция: созвать Национальное собрание, после выборов которого прекратить деятельность Советов и лишить полномочий прежних депутатов.
Советы — единственное ощутимое олицетворение ноябрьской революции — сами себя похоронили. Буржуазно-парламентские иллюзии, десятки лет внушавшиеся немецкой социал-демократией народу, победили.
Берлин в эти и последующие дни представлял собой пестрое зрелище. На улице толпился народ, слышались громкие взволнованные разговоры. Иногда возникали бурные споры, заканчивающиеся потасовкой. Можно было видеть, как на импровизированную трибуну — тумбу или урну, закрытую портфелем, взбирался юноша-спартаковец и жарко доказывал: надо гнать в шею правительство народных предателей, как правильно было бы его назвать; надо идти за «Спартаком» — только он и представляет истинно народные интересы.
Можно было увидеть и услышать, как какой-нибудь старый кадровый рабочий, выслушав горячую речь юноши, пожимает плечами и говорит приятелю или даже постороннему человеку, случайно оказавшемуся рядом: «Социал-демократия — моя партия, десять лет в ней состою… уж они-то знают, что надо делать; если надо терпеть, мы потерпим, дольше терпели… а тут — гражданская война! Куда уж нам — потрепались на фронте, пролили — хватит! — крови за кайзера и отечество… теперь, что же, избивать друг дружку… холод, голод — нет уж, пора дать народу покой!»
Покой… Народ его получил, только не тот, что ждал…
Стены домов густо, как обоями, были облеплены разноцветными плакатами: «Спартак» ведет нас к гибели, порядок даст нам хлеб!», «Порядок или большевизм!», «Порядок или голод!», «Порядок или смерть’», «Долой «Спартак»!», «Долой большевиков!» Это социал-демократическое руководство вдалбливало рабочим и обывателям, что в тяжелой, голодной, беспокойной жизни сегодняшней Германии виноват «Спартак», действующий по примеру русских большевиков, которые тоже привели страну к голоду и разрухе.
В эти дни Либкнехт выступал на десятках собраний. Высокий, уже седеющий, с худым лицом аскета, с горящими глазами; длинная цепь испытаний, выпавших на его долю в последние годы, наложила заметный отпечаток на это лицо. И все-таки никто не мог сказать бы о нем — Либкнехт постарел; не мог сказать, потому что он и теперь казался молодым, физические немощи не убивали в нем ни энергии, ни огня. И, пожалуй, в дни революции страсти в нем было даже больше, чем в годы юношеского горения и зрелой деятельности.
Либкнехт был символом всего честного, самоотверженного, мужественного, благородного; всего, что отличает истинного борца за свободу, за счастье людей от простого смертного.
Устали он не знал. И, может быть, только жена, постоянно живущая в тревоге и волнении за него, может быть, только она видела, понимала, догадывалась, какого нечеловеческого напряжения нервов стоит ему такая жизнь.
Впрочем, дома он теперь бывал мало, часто не приходил и ночевать. И не только потому, что иной раз не успевал до полуночи попасть в Штеглиц, — приходилось по возможности скрываться, надо было путать следы: он знал, что его выслеживают.
И Роза Люксембург теперь не часто возвращалась к ночи домой. То ночевала в квартире знакомых, то оставалась у кого-нибудь из товарищей.
Либкнехт старался прятать от домашних письма, получаемые в эти дни. Работница одного из военных заводов предупреждала, что в районе Шпандау, на размещенных там предприятиях, неизвестно кто распространяет листовку, в которой призывают к убийству Либкнехта и обещают «премию» в размере 20 тысяч марок. Работница писала: «Ради нас, рабочих, которые вас так любят и ценят, берегите себя! Мало ли есть продажных гадов на свете — может, кто и польстится на эти деньги…» Ему писали и о том, что за ним установлена слежка, и о том, что все контрреволюционеры, и особенно Эберт с его подпевалами, счастливы будут избавиться от него. Его просили быть поосторожней на собраниях и на демонстрациях, на митингах и заседаниях, потому что ходят слухи, что кто-то намерен именно так, в толпе, чтобы замести следы, стрелять в него.