Ленинская газета «Вперед», пославшая приветствие Либкнехту, опубликовала статью «Государственная измена», в которой высоко оценивала его выдающуюся деятельность как революционного социал-демократа, энергичного организатора и руководителя международного молодежного движения, неутомимого борца против милитаризма. «Немецкое правительство сильно обнаглело за последнее время. Лавры Николая Кровавого не дают спать германскому императору… И по примеру русского правительства, обвинившего с.-д. членов второй думы в принадлежности к военной организации и засадившего их в тюрьму, германское правительство состряпало и у себя процесс о государственной измене».
Либкнехт не собирался и в тюрьме прекращать свою деятельность. В чем очень скоро убедилось германское правительство.
Либкнехт «шел в тюрьму» не как государственный изменник — как признанный, любимый, уважаемый, достойный преклонения лидер революционного движения немецких рабочих.
Это они 21 октября пришли проститься с ним в самом большом зале Берлина «Нойе вельт». Зал не мог вместить и десятой доли желающих увидеть Либкнехта перед тюрьмой, услышать его, выразить ему свои симпатию и любовь. Появление его на трибуне вызвало овацию, с которой могла сравниться разве только та овация, которую устроили ему жители Лейпцига в день, когда он после приговора выходил из зала суда.
Он закончил свою речь словами:
— …Тюрьмы, крепости и каторжные стены не в состоянии остановить движение социал-демократии вперед и воспрепятствовать ее победе.
24 октября Карл Либкнехт уезжал в Глац, в крепость, где ему предстояло прожить долгих восемнадцать месяцев.
Он расцеловал детей, простился с женой. Фрау Юлия с трудом сдерживала накипавшие слезы, мужественно старалась не расстраивать Карла. Она знала, что на эту свою первую отсидку он смотрит как на неизбежные результаты борьбы, знала, что он полон оптимизма и решимости и оттуда продолжать свое дело.
Он говорил ей в утешение, что полтора года — это всего полтора года и что они пройдут, как проходит все в этом мире.
В тот день в квартиру Либкнехтов пришли друзья по партии: Бебель, Франц Меринг, еще несколько человек. Бебель был ласков и задумчив. Добрая улыбка его — для Карла у него была особая улыбка — говорила, что он доволен поведением человека, которого мог назвать своим сыном по партии и который был сыном его самого близкого друга.
Не во всем он был согласен с Карлом. Он считал, что создание Центрального комитета специальной антимилитаристской пропаганды, как того требовал Либкнехт, придало бы партии односторонний характер, привело бы к массовым репрессиям властей против членов партии, ведущих антимилитаристскую агитацию, и могло послужить поводом для издания новых исключительных законов против социал-демократии. Он пытался доказать это Карлу, но, убедившись, что на него доказательства не производят впечатления, прекратил спор. Зато он был по-настоящему горд той огромной популярностью, какую Карл сумел завоевать за три дня процесса. Он гордился Карлом и с надеждой смотрел на него.
Он думал об уходящем поколении истинных борцов за социализм. Мысленно подсчитывал, сколько их осталось. Убедился, что для такого подсчета хватает пальцев на руках. Прикинул, кто же придет к ним на смену? Кто сможет возглавить движение, когда их не станет и его, Бебеля, не будет? И снова с надеждой посмотрел на Карла.
Наконец они простились. Либкнехт отправлялся в крепость.
Вот и раскрылись ворота Глацкой крепости. И захлопнулись. А вот и камера. Первая камера, в которую Карл Либкнехт попал как осужденный. Первая, но не последняя…
«Это наказание— самая большая честь,
которая до сих пор мне была оказана»
Для человека, подобного Либкнехту, одиночество невыносимо. Общение с живыми людьми, бурная, полнокровная деятельность нужны были ему, как воздух; чтобы всегда было некогда, чтобы нужно было успеть столько, сколько один человек за одни сутки физически не может успеть; чтобы были телефонные звонки, чтобы приходили люди, чтобы надо было кому-то советовать, кого-то отстаивать, с кем-то воевать. Словом, чтобы жизнь мчалась, как автомобиль на последней скорости. Никакая другая жизнь не могла его устроить.
И хотя камера его была обыкновенной камерой, и хотя режим не особенно строгим, и хотя он имел возможность гулять на территории крепости и не был лишен права переписки, и хотя весной у него было полно цветов, Либкнехт метался в четырех стенах, не находя успокоения.
Пожалуй, его камера выгодно отличалась от многих других подобных: стол, заваленный книгами, журналами, газетами; книги в ящике; сколоченные четыре досточки, образующие нечто вроде книжных полок, стоящих прямо на полу; стул, который не привинчен к полу, — его можно передвигать к окну и выглядывать наружу.
Разумеется, он не сидел без дела. Разумеется, он писал, и писал много и подолгу, но… это была не та работа, которой он жаждал, да и шла она медленно, вяловато.