Очевидно, предвидели это и правящие классы Германии. «Ужас» русского примера стоял у них перед глазами. Срочно было создано новое правительство, возглавленное принцем Максом Баденским. Декорации сменились, но сюжет остался прежний. Обман продолжался: в псевдодемократическое правительство для виду были введены два социал-демократа — Эберт и Шейдеман.
Негодуя, Либкнехт писал из тюрьмы, обращаясь к германскому пролетариату: «Позволите ли вы провести себя? Русские рабочие совершенно правильно поступили, прогнав псевдосоциалиста Керенского ко всем чертям. Последуйте же их примеру!»
В растерянности думало новое правительство о том, как изменить политику, как сделать ее более гибкой, чтобы задержать надвигающуюся гибель.
Так возник приказ о политической амнистии.
До Софьи Либкнехт дошли слухи, будто в правительстве идут споры — распространять амнистию и на Карла Либкнехта или оставить его досиживать свой срок. Слышала она, будто склонились к тому, чтобы заменить ему каторжную тюрьму строгим домашним режимом.
Воспрянув духом, она написала мужу о возможности скорого освобождения.
«Твоя надежда на «освобождение» мне мало улыбается, — ответил он, — тебе хорошо известно, что я всегда посылал к чертям все, что похоже на амнистию, и что мне ненавистен поднимаемый в таких случаях шум. Или все, или ничего… будь стойкой, сильной и гордой; пусть будут враги вдесятеро многочисленней и опасней, мы все же будем вместе…»
И он продолжал свою работу — шифрованные или нешифрованные, тайком пересланные на волю воззвания, письма, обращения, в которых за последнее время он все чаще и настойчивей убеждал: наступила пора действовать, действовать и действовать! Так, как это сделали русские пролетарии.
Он писал об этом иносказательно в каждом письме к жене, зная, что она передаст его слова товарищам. И дважды она уже напоминала ему: все уже всё давно поняли, она давно передала все его требования, пусть перестанет беспокоиться.
«Ты мне выговариваешь, что я повторяю все одно и то же… — ответил он, — это настойчивые удары молота, пока гвоздь не будет крепко забит. Это — удары топора, пока дерево не упадет. Это — стук до тех пор, пока спящие не проснутся. Это — удары кнута, пока ленивые и трусы не восстанут и не начнут действовать…»
Лучше чем кто-либо другой знал он, как трудно сдвинуть с мертвой точки руководителей германского рабочего движения, как необорима их инертность и боязнь «крутых мер». Все свои надежды возлагал он исключительно на спартаковцев, на то, что они сыграют роль топора и кнута в партии «независим-цев».
То было его последнее письмо из тюрьмы. То было вообще его последнее письмо…
Он еще планировал свои дальнейшие свидания с женой и с родными; он еще расписывал, когда и кому сможет послать весточку в положенные тюремным кодексом дни; он еще размышлял, не снять ли жене комнату в Люкау, чтобы быть им поближе друг к Другу; он еще считал, сколько осталось до 3 ноября 1920 года.
А его уже ждала свобода. Недолгая, но такая бурная, такая полнокровная и насыщенная, что предложили бы ему на выбор —
В правительстве и в самом деле шли дебаты — подвести под амнистию Либкнехта или не подводить? И, как ни странно, не кто другой, как Филипп Шейдеман, дал совет рейхсканцлеру принцу Баденскому освободить Либкнехта.
Странно? Нет, дальновидно. Шейдеман лучше других членов правительства видел неотвратимое приближение революции. В стране свирепствовал голод, германский пролетариат вплотную подошел к идеям русского переворота, война потерпела крах — надо было бросить народу «кус». Либкнехт-мученик, Либкнехт-каторжник был при такой обстановке куда более опасен, чем Либкнехт, находящийся на воле.
Шейдеман пояснил свою позицию, ничего не скрывая от коллег: если Либкнехт будет опасен отечеству, что мешает нам снова изолировать его?.. Если же Либкнехт останется в заключении, для миллионов рабочих амнистия превратится в ничто. И,незачем ее было затевать!
Совет Шейдемана показался разумным. Такой «кус», брошенный разгневанному народу, стоил многого. Приказ об освобождении Карла был подписан. Он получил свободу — не из рук правительства: из рук немецкого народа.
Утро последнего дня — 23 октября — началось как обычно: гимнастика, холодное обтирание, бумажные кульки. Приказ, подписанный накануне, до Люкау еще не дошел.
В 10 часов утра Софья Либкнехт с сыном Робертом — Веры и Гельми не было в Берлине, — с тремя близкими друзьями вышли из поезда на вокзале Люкау. Счастливая, ликующая, она почти бежала по улицам городка, и все ей казалось, что остальные идут слишком медленно.
Вот и тюрьма. Вот и начальник. Что? Ничего не знает? Как же так, ей еще вчера совершенно официально дали знать, что приказ подписан!..