Оба они бросились бежать, исполняя приказание хозяина, и вскоре находившиеся в гостиной услыхали, как они хором старались уверить несчастного путешественника, что он не может быть впущен. Они, однако, возвратились и объявили своему хозяину, что им невозможно было переспорить вновь прибывшего, который упрямо отказался удалиться, не переговорив с самим Менгсом.
Ужасно вознегодовал хозяин Золотого Руна при известии об этом упорстве, и гнев его распространился подобно разливающемуся пламени от носа по щекам и по лбу. Он вскочил со стула, схватил большую палку, которая казалась его скипетром или предводительским жезлом и, ворча про себя, что он кому-то нагреет спину и окатит водой или помоями, отправился к окну, выходящему на улицу, и оставил гостей своих в ожидании каких-нибудь сильных доказательств его негодования.
Случилось, однако, совсем иначе, так как после нескольких слов, которых нельзя было расслышать, все крайне удивились, услыхав стук отпираемых запоров и ворот трактира, а вскоре после того шаги людей, идущих на лестницу, и хозяин, войдя в комнату с неловкой учтивостью, начал просить присутствующих, чтобы они дали место одному почтенному гостю, хотя и несколько поздно прибывшему увеличить собой их число. За ним следовал высокий человек, закутанный в дорожный плащ, и когда он снял его, то Филипсон тотчас узнал в нем своего последнего спутника, каноника Св.Павла.
Это обстоятельство само по себе не представляло ничего удивительного, так как было весьма естественно, что трактирщик, хотя грубый и наглый с другими гостями, мог оказывать уважение духовной особе вследствие ее знатного сана или по славе о ее святости. Но больше всего изумило Филипсона впечатление, произведенное прибытием этого неожиданного посетителя. Он сел к столу на первое место, с которого Иоганн Менгс согнал ратисбонского купца, несмотря на его приверженность к древним германским обычаям, на его непоколебимое уважение к похвальным уставам Золотого Руна и на его склонность к осушению бутылок. Каноник тотчас занял это почетное место, отвечая пренебрежением на необыкновенную вежливость хозяина; и казалось, что его длинная черная ряса, заменившая разрезную, щеголеватую одежду его предместника и холодный взор, с которым серые глаза его устремились на присутствующих, произвели действие, несколько подобное тому, которое приписывается мифической Медузиной голове; потому что если они буквально не превращали смотревших на него в камень, то, по крайней мере, было нечто очень страшное в этом пристальном, неподвижном взгляде, которым он, казалось, хотел проникнуть в души рассматриваемых им одного за другим, как бы считая их недостойными продолжительного внимания.
Филипсон также подвергся этому мгновенному осмотру, при котором, однако, ничто не обнаружило желания каноника показать, что он узнает его. Все мужество и хладнокровие англичанина не могли предохранить его от какого-то неприятного ощущения в то время, как этот таинственный человек устремил на него свои глаза, и он почувствовал облегчение, когда они перешли от него на другого из присутствующих, также, по-видимому, ощутившего ледяное действие этого холодного взора. Шум радости и упоение, возникшие от вина, споры, громкий крик и шумный хохот прекратились при входе каноника в столовую, и после нескольких неудачных попыток восстановить прежнее оживление оно замерло, как будто бы пиршество вдруг превратилось в похороны, а веселые собеседники стали унылыми провожатыми покойника. Небольшой краснолицый человек, который, как после узнали, был портной из Аугсбурга, желая, может быть, отличиться храбростью, которая вообще считается несвойственной его сидячему ремеслу, всячески старался превозмочь себя; однако не иначе, как робким голосом и запинаясь, мог он попросить веселого отца Грациана повторить свою песню. Но, оттого ли, что он не осмелился предаться такой неприличной духовному сану забаве в присутствии собрата одного с ним ордена, или имея какие-нибудь другие причины для отклонения этой просьбы, веселый наш монах повесил голову и покачал ею с таким мрачным видом, что портной столько же смутился, как если бы его поймали крадущим сукно с кардинальской рясы или галун с церковного покрова. Одним словом, глубокое молчание сменило место шумного пира, и присутствующие сделались так внимательны ко всему происходящему, что когда на деревенской церкви ударил час пополуночи, то все гости вздрогнули, как будто бы этот звон возвещал пожар или тревогу. Каноник Св. Павла, наскоро закусив тем, что было ему без малейшего замедления подано хозяином, по-видимому, рассудил, что второй час, возвещавший заутреню, первую службу после полуночи, должен был служить знаком для того, чтобы разойтись.
— Мы подкрепили себя пищей, — сказал он, — теперь помолимся, чтобы приготовиться к встрече смерти, которая так же неизбежно следует за жизнью, как ночь за днем или как тень за лучом солнечным, хотя мы не знаем, когда и откуда она поразит нас.