Происходившая в душе Карлейля борьба между пуританизмом, воспитанным с детства, и стремлением к социальным преобразованиям путем свержения существующего строя разрешилась таким образом, как это было возможно только в XIX веке и только у английского мыслителя. Социальные преобразования необходимы, причем достичь их можно лишь революционным путем – в этом Карлейль был самым крайним радикалом и не разделял веры своих друзей в парламент, а отстаивал необходимость насилия. «За всю историю Франции двадцать пять миллионов ее граждан, пожалуй, страдали меньше всего именно в тот период, который ими же назван Царством Террора», – писал он. Эти крайние взгляды сочетались у него с верой в то, что люди нуждаются в лидере, причем лидер в его понимании во многом походил на сурового кальвинистского бога его отца. Поскольку революция, несомненно, была предначертана богом, то ее смысл состоял прежде всего в том, чтобы возвестить рождение нового мира, а последнее возможно лишь при благотворном влиянии признанного вождя – самого мудрого, героического и дальновидного человека Франции.
Из современников Карлейля привлекали наиболее гуманные и душевно щедрые люди, именно среди них и искал он героя, в лице которого история человечества достигла бы нового величия. Французскую революцию он приветствовал как шаг вперед на этом пути. Непреходящая ценность книги в том и состоит, что волнующая человеческая драма превращается талантливым художником в хвалебную песнь живительным силам общества, отметающим прах прошлого и с надеждой устремленным в будущее. Только черствое сердце прочтет без волнения сцены этой драмы: взятие Бастилии, поход женщин на Версаль, натиск и ярость последних лет революции. В этой грандиозной картине гибели старого мира и нарождения нового предмет книги и личность писателя редчайшим и прекраснейшим образом сливаются; результатом этого слияния является книга о революции – по-своему гениальное литературное произведение.
Удача «Французской революции» служила блестящим (и единственно полным) оправданием избранному Карлейлем своеобразному стилю. Эффект его, по словам Кольриджа, состоял в том, что читатель видел события как бы при вспышках молнии. Эти вспышки освещают поразительно живые картины, людей и событий, нарисованных с сочувствием и осуждением, юмором и печалью. В книге тысячи комических историй, подобных рассказу о Ломени де Бриенне, который всю жизнь чувствовал «признание к высшим служебным чинам» и стал наконец премьер-министром: «Жаль только, что столько таланта и энергии ушло на достижение цели, и совсем не оставалось ни того, ни другого на то, чтобы проявить себя на посту». Иные эпизоды поражают своим мрачным драматизмом, как этот портрет герцога Орлеанского, ставшего позднее Филиппом Эгалитэ: «Багровая луна, покачиваясь, идет дальше; лучи ее темны, лицо как неокисленная медь, в стеклянных глазах беспокойство, он ерзает нетерпеливо в своем кресле, как бы желая что-то сказать. Среди неслыханной пресыщенности – неужто новый аппетит, на новые запретные плоды, – проснулся в нем? Отвращение и жадность, лень, не знающая покоя; бесплодное тщеславие, мстительность, ничтожность: О! Какая смута смут в этой гноящейся шкуре!»
Он умеет обрисовать ситуацию одной метафорой: «Хаос дремлет вокруг дворца, как Океан вокруг водолазного колокола». Иногда же ему достаточно иронического замечания: «Был бы Людовик умнее – он бы в тот день отрекся. Не странно ли, что короли так редко отрекаются; и ни один из них, насколько известно, не покончил с собой?»