- Напрасно. Москва настолько ослабела за эти несколько лет, что заглядывает в рот каждому местному князьку.
- Помогай вам Бог! - крещу деда и прячу недопитую бутылку в шкаф.
- Жди меня, и я вернусь, - грустно шутит Соломин и его сутулая спина в темносером пиджаке исчезает в дверном проеме.
Я звоню в штаб объединенной группировки федеральных войск, чтобы узнать последние данные о нападениях на наши блок-посты, о количестве убитых и раненых... Затем в пресс-службу МЧС - насчет гуманитарной помощи беженцам... И так по кругу, во все ведомства, сгрудившиеся на этой очередной кавказской войне. За информационной сводкой (второй за сутки) журналисты хлынут после обеда, чтобы успеть передать все цифры и факты в свои конторы к вечерним выпускам новостей.
Часть сведений я им не сообщаю. Мы с дедом давно уже отработали свою методику цензуры...
Соломин возвращается через час. Щеки у него багровые. Он молчит и ходит взадвперед по кабинету, не замечая меня.
Я наливаю полстакана водки. У деда трясется рука, и он еле выпивает, чуть не уронив стакан. Водка проливается ему на подбородок. Дед достает платок и аккуратно утирается.
- Еще давай, - говорит спокойно, - и огурчик! Что-то сердце придавило. Так можно и отходняк поймать, как говорят зэки.
- Виноват, - вскакиваю и бросаюсь к шкафу. - Один секунд.
Соломин выпивает почти всю бутылку. Я лишь обозначаю компанию.
- Проводи меня, деточка, до гостиницы. Боюсь, разберет по дороге. Не дойду.
Потом вернешься сюда и еще поработаешь. Знаю - не подведешь старика.
Я надеваю свою камуфляжную куртку с серым цигейковым воротником и фуражку с двуличным орлом. Поправляю черный берет на соломинской голове и беру его под руку...
Снег поскрипывает у нас под ногами.
- Обедать будете? - спрашиваю деда.
- У меня там что-то есть в холодильнике. Не волнуйся.
До гостиницы идти недалеко. Минут десять без деда, двадцать - с ним, если пьяный.
Долго держаться не могу и осторожно закидываю удочку:
- Ну, как прошел разговор?
- Философски, - ювелирно парирует Соломин.
- Пытался вас воспитывать? - не унимаюсь я.
- Не очень настойчиво, - ускользает дед.
- Скажите правду, Виктор Алексеевич! - срываюсь окончательно. - Он будет выходить на Москву, чтоб вас отставить?
- Думаю, да. - Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.
- А Москва его послушает? - и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.
- Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, - обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически - главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.
- Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, - неловко пытаюсь утешить старика.
- Это как повернуть...
Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, - куча вооруженного народа:
омоновцы, военные, милиция... Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.
Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка.
Меня потешают его старомодные длинные трусы и носки на подтяжках, резинки - под коленками. Я укладываю деда в постель, не снимая носков, и вставляю в рот зажженную сигаретку "Новость". Очки кладу на тумбочку.
- Хороший ты мальчик, Андрей, - бубнит Соломин. - Мне бы сына такого. Да вот не дал Бог детей. Жену сменил, а детьми своими не обзавелся.
Я молча слушаю и жду полминуты: старик обычно засыпает с горящим окурком.
Дед отключается, и я тушу бычок. Все. "Спи, империя! Твое бодрствование все равно не остановит гуннов..."
III
Во мне бродит пьяная кровь, и я пою на ходу. В такт песни скрипит под ногами снег. В темных переулках, словно сытые коты, урчат бронетранспортеры. Уже комендантский час. На улице безлюдно. В воздухе плавают редкие снежинки, подкрашенные фиолетом ночи и желтизной фонарей.
На моей груди греется документ, дающий право ходить где угодно и когда угодно.
Я не боюсь патрулей и не смотрю по сторонам. Я слежу за своей тенью, привязанной к беспутным ногам. Тень летит по снегу, уклоняясь от света. Она сворачивает с центральной улицы в переулок и, вытянувшись на склоне, скользит вниз, к реке.
Черный женский сапожок наступает ей на "голову", увенчанную овалом от фуражки.
Навстречу мне медленно поднимается девушка в ярко-красной дутой куртке со скрещенными на груди руками. Но в эту минуту я равнодушен к людям и продолжаю петь. Глеб пришел в пресс-службу и напоил меня коньяком. Уговаривал соблазнить деда на участие в фильме "Салам!". Я не поддался, несмотря на магарыч, и теперь радуюсь.
- Все поёшь, майор? - устало роняет девушка, не поворачивая головы.
Я слышу это уже затылком, теряю равнодушие к человечеству и разворачиваюсь.
- Почему бы нам не спеть дуэтом? - наполняюсь гусарской лихостью и притираюсь к пуховой куртке.
- Извини. Я жалею, что заговорила. - В ее голосе - неподдельное равнодушие.
Голова девушки непокрыта, и черные длинные волосы ленивыми волнами стекают на плечи, вылавливая из ночной бездны снежный пух. Душа моя поет, а кавалерийская атака несет в водоворот дешевой игры: