Пелорус заинтересован в постижении этого мира, ибо ему всегда казалось, что для человеческого воображения всегда было легко постичь невинность животного прото-сознания, чистое ощущение волчьего ощущения. Параллель, разумеется, далека от идеальной — философы-святые не потерпели бы волчьего голода в подобном месте, где львам положено возлежать рядом с ягнятами — но все равно она близка к истине. Мандорла, думает он, конечно же, заспорила бы: если бы люди были в состоянии скинуть груз мыслей, при таком условии они могли бы достичь подобного состояния — не идеальным образом, но максимально близко к идеалу.
И вновь что-то напоминает Пелорусу, может, и фальшивую, но лично для него ценную идею Золотого Века: мир потенциалов, прочность которых еще только должна проявиться при помощи созидательной магии. Мир, полный надежды, не омраченной разочарованием, величественный океан архетипической пены, ожидающий, когда из него что-то сотворит пытливый ум и зоркий глаз изначального Наблюдателя.
Харкендер, хотя это и не удивительно, гораздо менее впечатлен этим. — Квинтэссенция тупости, — цинично роняет он. — Инфантилизм интеллектуалов. Рай идиотов и импотентов, столь смущенных присутствием собственной плоти и фактом жизни как таковой, что выдумали мир, из которого изгнана вся чувственность. Это самый убогий Рай из всех, коих нас удостоили лицезреть — и, осмелюсь надеяться, последний. Разумеется, мы здесь зря тратим время, а могли бы сделать что-нибудь стоящее.
— Я думал, ты одобришь это, — отвечает Пелорус. — Разве ты не провел целую жизнь, подражая святым древности, умерщвляя плоть, дабы избежать ее ограничений?
— Я был исследователем, — холодно информирует его Харкендер. — Моей целью всегда было сорвать вуаль таинственности, которая делает все путешествие опасным. Люди, создавшие этот мир, подобные младенцам в поисках материнской утробы, трусы в поисках волшебной сказочной страны, где все прекрасно, ибо любая угроза переводится на аксиоматический уровень. Святые предали забвению Ангела Боли, чтобы умиротворить ее. Они забыли ее, чтобы добиться ее милости, в надежде, что она оставит в покое. Я предал забвению Ангела Боли, чтобы быть с ней учтивой, чтобы принять ее в свои объятия, чтобы сочетаться с ней браком и слиться в порыве страсти на веки вечные. Ты думаешь, что эти глупые порхающие мошки, которые, без сомнения, верят, что огонь сотворил с ними метаморфозу при жизни, знают
Святого Амикуса, конечно, здесь нет, ибо его имя взял себе Орден, сделавший его главной фигурой, но все же и тут имеется кто-то, кто выходит встретиться с ними — или, вернее сказать, двое, ибо на сей раз он не в одиночестве. Пелорус не может узнать ни одного из них, пока они приближаются, ибо в полете можно различить лишь мелькающие крылья, и движутся они словно бы не в трех измерениях, а больше, и разноцветное сияние уносится в золотой эфир. Однако, когда они останавливаются, то обретают некое подобие человеческой формы. Но даже тут Пелорус в замешательстве. Он видел их прежде, но очень кратко, и вовсе не в мире людей. Но Харкендеру их имена знакомы.
— Мой дорогой Габриэль, — медовым голосом заговаривает он. — Приятно видеть тебя. Я часто думал, что с тобой стало. Я не должен был оставлять тебя с монахинями — еще одна глупая ошибка, плюс к прочим, совершенным мною, и худшая из них. И все же я удивлен, что нашел тебя здесь, и еще более удивлен, обнаружив твою спутницу. Я думал, уж она-то понимает свою ребяческую ошибку. Разве ты не покинула монастырь, моя дорогая, чтобы двинуться в большой мир за его пределами?
— Бедный мистер Харкендер, — мягко произносит Габриэль Гилл. — Вам бы не следовало так торопиться признать, что в ребенке скрыт будущий мужчина — или женщина, или личинка ангела. Меня и самого прежде считали одержимым дьяволом, и я не знал, стыдиться ли мне этого! Считалось также, что в Терезу вселился дух самого Христа, а она не знала, гордиться ли этим. А вы, к несчастью, были одержимы лишь самим собою, и вам не хватало мудрости отринуть это. Вы слишком яростно гордились собственными промахами и упражнялись в софистике, доводя ее до невообразимых пределов в попытке сделать из своих грехов добродетели. Если бы вам только удалось восстановить невинность своего состояния при рождении, вы бы еще смогли, пожалуй, достичь Небес — не этих, так других — но вы слишком глубоко завязли, не пытаясь спастись, в страхах и обидах беспомощного ребенка, для которого наигорший ужас — его собственная никчемность.
— Правильный ответ, когда обнаружишь свою никчемность — дерзать, а не сдаваться, — парирует Харкендер. — Кстати, в чьей любви вы тут купаетесь? Уж не вашего Создателя — в этом я уверен. Какой ангел согласился стать пленником ваших нужд, обреченный навсегда исполнять роль любящей матери? Ангелы, которых я встречал, не столь терпеливы.