Таков, значит, был публичный первый бельэтаж, своего рода новый клуб, ради которого кое-кто хитрый спланировал все здание. Номинальный же владетель этой роскоши, то бишь я, отвоевал себе часть высокого полуподвала рядом с велосипедным гаражом и холодильной камерой, при помощи парочки верных врезал в пол небольшой бассейн — принимать по утрам прохладные ванны, — оборудовал индивидуальную автодоставку съестного (такой шкафчик, в котором почему-то всегда водилось кое-что съедобное, даже тогда, когда не ожидалось наплыва посетителей) и поставил за бамбуковой шторкой узкую солдатскую койку с льняными простынями и одеялом верблюжьей шерсти. А под койку сунул Дюранду — охранять и никого из реконструкторов не пущать.
Две приметы бельэтажного изобилия я все-таки оставил за собой. Первую — понятно почему: в парк с великолепными старыми деревьями, замшелыми булыжниками и дерновыми скамейками трудно было проникать из моих полузакопанных окошек, и пришлось явочным порядком захватить еще и узкую черную лестницу. (Черную — значит из соответственных древесных пород, а так вернее было назвать ее альковно-амурной, ибо предназначалась она вовсе не для прислуги и мясника с зеленщиком.) А вторую — даже не знаю, с какой стати. Эстетическая отрыжка или подсознательная память младенчества. Кухня в моем дворце была более чем достойна столовой: широкая рама из мореного дуба окаймляла столешницу зеленоватого, как неспелый ранет, оникса. Вокруг ониксовых же, с тонкими коричневыми и белыми прожилками панелей прихотливо вилась пышная гирлянда розовато-желтых лилий, орхидей, астр и хризантем из трудноопределимого поделочного камня, окаймляя дубовые же шкафчики и полки с разным поварским снарядом. Внизу находились огромная мойка из белой глины с набором щеток, губок и флакончиков и низкая плита, облицованная огнеупорными изразцами, где готовили по-настоящему, хотя чаще — из того, что в хитрый шкафчик положено. Место для избранных, самое любимое занятие которых — вести умные разговоры под тихий звон струй и бренчание посуды, в такт ее передвижениям из серванта на стол и со стола в сервант, под мелодию столового серебра и стекла. Как говаривал некогда мой Дэн, аристократическая культура одного из застойных времен была некогда вскормлена в крошечных и неуютных сотах частных кухонь, мало чем подобных этой, кроме парадоксального чувства защищенности.
Дюрра тоже принимала участие в наших вежливых дебатах: лежала на столе между двух изящных блюд и создавала атмосферу. Питалась она исключительно мороженым, взбитыми сливками и редкостными фруктами, похорошела и как нельзя более гармонировала с общим стилем и тоном.
Разговоры здесь велись иные, чем наверху, не светские и даже не учебные и для меня диковатые.
О Странниках. Миры, где они путешествовали, были то совершенно варварскими, то неописуемой прелести, то ужасны, как самум, то полны сияющего покоя. Но в благом мире неизменно присутствовало некое изъязвление, как бы раковина в металле, а злой весь освещался и оправдывался крошечной острой звездочкой добра.
О той силе, что позволяет Странникам и их детям творить. Техника — орудие насилия, говорили выученики Шейна. Она вынуждает природу подчиниться. Счет, математика, классификация — понятийная сеть на разнообразии природных явлений макромира; данное постижение, сводя все и вся к одному ограниченно верному закону, этим и отделяет эти явления от мегамира и себя, рассматривая их отстраненно. Надо же знать не что-то о мире, а сам мир; не выразить закон, а войти в него, подчиниться и превзойти. Любое знание извне, снаружи — приблизительно: стань законом сам, и ты сможешь, не управляя, не насилуя, не идя против воли мироздания, лепить природу вещей так, как захочешь. Так не могут звери, говорят, это предназначение человека; но ни мы, дети, так не можем, ни наши родители не умеют, да и редкие Странники постигают это в совершенстве.
— В совершенстве? — пожимал плечами кое-то особо умный. — Да положен ли предел такому, чтобы вообще говорить о совершенстве?
И о лошадях говорили мы. Тут все молчали, пока не начинал Саттар, невысокий, пухленький, белобрысый и бледно-конопатый. Лучистые янтарные глаза его вобрали в себя ту силу и красоту, которыми он был обделен, а голос, негромкий, но звучный баритон, превращал любую обыденную реальность в поэзию мифа, любое общее место — в магическое действо.