В Ашхабаде было чисто, тихо и спокойно, как бывает при диктатуре. Почувствовал это сразу, въезжая в центр из аэропорта. Вряд ли где-нибудь на пространстве бывшей империи есть такие гладкие дороги и тщательно выметенные тротуары. Пешеходы идут медленно и важно, будто что-то знают. Такая значительная неотягощенность встречается только в авторитарных государствах. Кому это понимать, как не нам, — главным вопросом по приезде на Запад оказывался простой: как быть, когда растерян и ничего не знаешь? Советская жизнь была хороша тем, что предлагала считанное число — один, максимум два — вариантов в каждой жизненной коллизии. Всякий из нас точно сознавал, как себя вести в любой, даже самой неприятной, ситуации: в школе, в милиции, на стадионе, в домоуправлении, на улице. Тем и обрушился Запад на эмигранта — количеством вариантов, свободой выбора, с которой надо было что-то делать: выбирать. Мы прошли это жестокое испытание на полтора десятка лет раньше и в более сжатые сроки, чем вся оставленная нами страна. Нам винить было некого за неудачи, кроме себя. У страны был Горбачев.
Сейчас уже надо сделать над собой серьезное усилие, чтобы вспомнить, каков был Михаил Горбачев в дни того великого события — падения Стены. Не потому что память так слаба, а потому что позже разительно изменилось лицо российской власти. Горбачева тогда упрекали в потерянности, неуверенности — может быть, небезосновательно, но это и представлялось огромным достижением в стране, привыкшей к неколебимому монолиту наверху, лицо которого либо не различалось вовсе, либо служило материалом для анекдотов.
Округлое, с мягкими чертами, лицо Горбачева могло выражать — и выражало — сомнения. В ускользающей невнятице его речи, в плавности движений сквозила неоднозначность. Плюс рядом с ним была жена, а присутствие любимой женщины очеловечивает мужчину, каким бы могуществом он ни обладал.
Человеческие сомнения оборачиваются для политика спасительными и целебными компромиссами. Вот то слово, которому научил Россию Горбачев, — компромисс: слову и понятию, необходимому и плодотворному не только для политика, но и для политики. Потом российская власть научилась забывать слово и утрачивать понятие: компромисс привычно отождествился со слабостью.
Грандиозный жест сделал Михаил Горбачев, толкнув Берлинскую стену, — решительный, рискованный, смелый. Но толкнул Стену он в долгих раздумьях и нетвердой рукой. После него раздумья стали короче, руки тверже, но поступки — суетливее и мельче, лицо власти менее человечным, политику снова вывели из-под законов обычной людской морали. Похоже, Горбачев так и останется единственным советско-российским правителем, наглядно переживавшим сомнения и колебания. То есть — политиком потом, сначала — человеком.
В Ашхабаде с первых минут становилось ясно, что здешний начальник сомнений не ведает. Поселившись в гостинице «Туркменистан», я распахнул шторы и обмер. До неба возносилась башня, увенчанная золоченой статуей Туркменбаши под развернутым золотым же знаменем — семидесятипятиметровая Арка нейтралитета. Сверкающий президент делает полный оборот кругом за двадцать четыре часа, дублируя таким образом солнце и даже превосходя его, потому что солнце может быть спрятано за тучами, а он — нет. Железобетонная башня покоится на трех широких опорах, высокие кабинки ползут по лапам треноги вверх, к первой площадке с безалкогольным кондитерским баром. Дальше лифт поднимает на террасу обозрения, откуда виден весь город.
У подножия Арки нейтралитета — центр столицы нейтрального государства с длинной, клетчато выложенной аллеей, голубыми бассейнами причудливой формы, фонтанами, президентским дворцом под золотым куполом, мемориалом жертв землетрясения с огромной скульптурой быка, вздевшего на рога треснувший земной шар, парком, где на скамейках, как птицы, сидят на корточках горожане мужского пола.
Женский пол прогуливается вдоль под внимательными взглядами. Правильно — внимательными и восхищенными.