Марк Вайль поставил в своем «Ильхоме» пушкинские «Подражания Корану», как до того ставил «Счастливых нищих» Гоцци, где действие происходит в пусть фантастическом, но Самарканде при некоем хане Узбеке. В таком сопряжении России и Востока, Европы и Востока — не попытка пошатнуть киплинговскую формулу, а лишь осмысление повседневного окружающего. Созданный Марком в 76-м году «Ильхом» стал предметом гордости (участие и победы в международных фестивалях, всеевропейская известность) и ядром конденсации русского Ташкента, потому что — не просто театр. Речь даже не о том, что здесь, помимо спектаклей, в маленьком зале на сто семьдесят зрителей устраиваются концерты современной музыки и художественные выставки в фойе. Марк определяет «Ильхом» как театр стиля и образа жизни. Того стиля и образа, который выбивался из по-восточному неторопливого течения окружающей жизни, в годы после распада империи — особенно показательно. Русский Ташкент динамичнее Ташкента — именно это обстоятельство, а не конкретные социально-политические неудобства, обусловило русский исход из независимого Узбекистана. Пафос стилистической несовместимости звучит, хоть и не проговаривается, в документальном фильме «Ташкент. Конец века», который Марк Вайль снял в 97-м. Несовпадение общественных темпераментов. Мудрость Корана, даже в пушкинском упругом переложении, — восточная, не европейская мудрость: «Почто ж кичится человек? / За то ль, что наг на свет родился, / Что дышит он недолгий век, / Что слаб умрет, как слаб родился?» Никакой слабости, как кичились, так кичиться и будем, есть чем или нету — на том стоим.
Стоим с сестрой Леной у памятника Тимуру, она показывает: «Там мы жили до землетрясения, на углу Дзержинского и Опанасенко». Опанасенко прошел сквозь все испытания невредимым, Дзержинский исчез — самой улицы не стало. Нет улицы, нет дома, где тетя Надя паковала нам в Ригу посылки с полотняными мешочками изюма, урюка, кураги небывалых размеров и вкуса. С тех детских пор компот из сухофруктов для меня остался настоящим лакомством, а не общепитовской повинностью. Еще мать раза два в год готовила незабываемый сладкий плов из ташкентских гостинцев. «А какой моя мама делала плов! — говорит сестра. — Но все-таки мужчины лучше готовят». Я приосаниваюсь: «Это да. Дивные манты у твоего Толи». Трудно представить, сколько мы накануне съели под домашнее вино, которое Толя привозит со своего виноградника. Обстоятельства новой постимперской жизни: участок недалеко, но это уже Казахстан, так что каждый раз приходится нарушать государственную границу.
Разговоры о еде естественно ведут дальше по скверу Амира Темура, в аллею открытых кафе и закусочных. По-исламски без алкоголя, по-современному водка и пиво все же есть, но только в резной белой беседке, упрятанной среди зелени в глубине парка. На виду и в ходу кока-кола, чай, конфеты, халва, пироги, пирожные, торты, в редких просветах меж сластями — бараньи ребра и куриные ноги.
Один за другим — телевизоры на маленьких столиках. Караоке. Узбек говорит узбеку: «Вам начать?» — и заводит тенором «С чего начинается родина…». Рядом маленький толстяк с глазами-ниточками истово голосит: «Здравствуй, русское поле, я твой тонкий колосок». На экране колышется рожь, выделяя шрифт черным по желтому. Набор телепесен стандартный: «Москва — звенят колокола! Москва — златые купола!» — звучит с резким восточным акцентом. Уходишь из сквера, и, ударяя в спину, несется гортанный голос по аллее в знойном мареве, вдоль румяной сдобы, вдоль конфет и баранины: «От мороза чуть пьяные, грациозно сбивают рыхлый снег с каблучка…».
ДОЛГОТА РИГИ