Зимой еще туда-сюда. Вспоминал, правда, то тяжесть грозди в руках, то кровавый цвет куста кизила, то звук чонгури, то воздушную терпкость
«Киндзмараули». Но все как-то так — пятью чувствами, вроде ты сам, память твоя — ни при чем.
Но вот пришла весна. Пришла, прошла, и идет уже лето, и теперь каждый день встает передо мной Кахетия.
Я думаю: почему она? Ведь не всю жизнь я просидел в Риге — и захлебнулся вдруг красотами юга. Слава Богу, поездил, посмотрел.
Лихский хребет разделил Грузию, оставив к западу — горы, субтропики, море, к востоку — холмы, виноградные долины. К западу — бойкие имеретинцы, мингрелы, гурийцы, к востоку — спокойные карталинцы, кахетинцы.
Так почему же все-таки Кахетия? В тот раз я проехал всю Грузию, Кахетия была вначале, Р тогда я еще не знал, но теперь-то знаю, что было потом помню и великолепие Тбилиси, и фаэтон на набережной Батуми, и свежий ветер Рикотскс]го перевала, и пропахшие кофе сухумские улицы, и мандариновые рощи Пицунды, и лебедино-магнолиевую роскошь Гагры. Но все это я вспоминаю, когда захочу. А само вспоминается лишь одно—
Кахетия. Словно, выпив ее приворотного вина, впитал ее частицу, и она, частица эта, так и живет во мне, не очень-то со мной считаясь.
… Слева визгнули «жигули», и черноусый человек спросил: «В Гурджаани?»
Я кивнул, и после ехали молча.
Мы выехали на Кахетинское шоссе — удивительное шоссе. Едешь, как по одной длинной улице, и только таблички оповещают о смене одной деревни другой. По обе стороны — парча винограда, дубы, переплетенные с гранатом, фотографии в рамках на скорбных домах, и справа иногда блеснет потерянная в широчайшем весеннем русле узенькая Алазани.
Сентябрь, было сухо и солнечно, о дождях забыли. Шел ртвели — сбор винограда. Важнейшее событие года.
Мы въехали в Гурджаани. «Покажу город», — спросил или сказал водитель.
Я рассыпался: если не трудно… Мы ездили по кривым в обеих плоскостях улочкам, по новым улицам — широким и прямым, и остановились у большой арки. Водитель торжественно сказал: «Ахтала. Всемирно популярный курорт. Грязь», и мы вошли в неземной сад. Здесь на небывалых растениях распевали неслыханными голосами птицы и сидели на скамейках отдыхающие в шляпах с дырочками, щурясь на блики магнолий.
Анзор Алексеевич (кое-что я узнал все-таки) сказал, что ему надо заглянуть к родне, а потом он вывезет меня на шоссе. Мне спешить было некуда состояние редчайшее и блаженнейшее.
Теперь мне кажется, что движение началось сразу, как только мы появились в воротах дома Медулашвили. Что старик в глубине двора — дядя Алексей— сразу уселся рубить баранину, сын его Анзор понес табуретки, а невестка Цицино с кувшином полезла в погреб. Так или иначе, знакомиться мы стали, уже сидя под инжиром и абрикосом, за столом, уставленным цветами, зеленью, сыром, помидорами, вином.
Потом из соседних дворов собрались старики, и после тостов за гостя приличия предписывали сказать и мне. К тому времени я уже слегка поднаторел в этом деле, хотя и понимал, как далеко моим потугам до образцов ораторского искусства простых крестьян. Сознавая такую свою ущербность, я выбрал путь простой и верный: говорил примерно одно и то же, по одной схеме. Дескать, много читал и слышал о вашей стране, но то, что увидел, превзошло все ожидания. Это было святой правдой, и говорил я гораздо дольше, расписывая, что читал и что увидел.
Пока говорил, старики слушали, качая головами в одинаковых круглых войлочных шапочках. (Шапки эти — сванские — потомок подшлемника.
Память о героических и неудобных временах, когда желающий остаться в живых горец даже за водой шел во всеоружии.) Я видел, как зажигались глаза стариков при упоминании имен Чавчавадзе, Бараташвили, Леонидзе,
Пиросманишвили, Гудиашвили.
Это было то, что меня поражало на всем пути: культура и история нации и страны живет в самосознании каждого. Я говорил «Бараташвили», и старики бормотали, улыбаясь: «Николоз», а в тосты вплетали его стихи.
Во дворе дома Медулашвили становилось все шумнее, встал с рогом в руках дядя Алексей, заговорил о солнце, о винограде, о вине (Анзор, сидя рядом, переводил). И, зачарованный гортанной напевностью речи, я спросил: «Вы поете?» Старик хлопнул в ладоши, в его руках появилось чонгури, он запел, и две маленькие внучки плясали, поднимая платок с земли зубами.
К шоссе провожали все. Сбоку тихонько ехал молчаливый Анзор
Алексеевич. Второй Анзор Алексеевич разливал всем в подставленные стаканы и рога из оплетенной бутыли. Мне совали в рюкзак чурчхелы колбаски из застывшего виноградного сиропа, начиненные орехами, какие-то фрукты, бутылки вина.
Хлебосольство всегда входило в этический кодекс грузина. Может быть, негостеприимные грузины и есть, но о них никто не знает: они ведь не принимают гостей.
Началась Кахетия для меня в Сагареджо. Шофер грузовика, в кузове которого я устроился, остановился: «Винный завод. Видел?» И я немедленно слез.