Эндрю немного полюбовался на луну, размышляя, доберется ли до нее когда-нибудь человек, как в книгах Жюля Верна или Сирано де Бержерака. И как он попадет на ее молочную поверхность: на построенном по собственным чертежам дирижабле или привязав к телу множество склянок, наполненных росой, так чтобы солнечные лучи падали на них с такой силой, что тепло, притягивая их, подняло и его вверх, словно персонажа, придуманного гасконским задирой?[2] Поэт Ариосто превратил ночное светило в хранилище сосудов, в которых заключены души ушедших, но Эндрю больше нравилась идея Плутарха, согласно которой на Луну после смерти переселяются самые отважные и благородные из жителей Земли. Ему хотелось верить, что там умершие обретают вечный дом. Они живут в мраморных дворцах, построенных ангелами-зодчими, или в пещерах, вырубленных в белоснежных скалах, и ждут, когда их близкие завершат свой земной путь и воссоединятся с ними. В одной из таких пещер поселилась Мэри, позабывшая земные горести и воскресшая для лучшей жизни. Его прекрасная, чистая, дивная Мэри терпеливо ждет, когда он придет согреть ее холодное ложе.
Оторвавшись от созерцания луны, Эндрю заметил, что кучер Гарольд, как и было условлено, ждет у подножия лестницы. Увидев, что молодой хозяин спускается, слуга поспешно распахнул дверь экипажа. Харрингтон не уставал поражаться энергии и рвению, с которыми шестидесятилетний кучер исполнял свои обязанности.
— В Миллерс-корт, — распорядился Эндрю.
Гарольд немало удивился такому приказанию:
— Но, сэр, ведь там…
— В чем дело, Гарольд? — оборвал его Эндрю.
Кучер несколько мгновений молча смотрел на хозяина, потом покачал головой:
— Все в порядке, сэр.
Эндрю кивнул, давая понять, что разговор окончен. Забравшись в экипаж, он плюхнулся на обитое темно-красным бархатом сиденье. Молодой человек поглядел на собственное отражение в окошке кареты и печально вздохнул. Неужели эта унылая физиономия и вправду принадлежит ему? Он выглядел как человек, ненароком позволивший своей жизни убежать сквозь пальцы, словно песок; да так оно, собственно говоря, и было. В наследство от предков Эндрю достались тонкие благородные черты, но теперь они казались безжизненной маской, картиной, присыпанной пеплом. Боль, терзавшая его душу, не пощадила и тела, превратив полного жизни юношу в молодого старика с ввалившимися щеками, потухшим взором и растрепанной бородой. Боль не дала ему насладиться молодостью, сделала жалким, раздавленным жизнью ничтожеством. Экипаж подпрыгнул на ухабе, и Эндрю, придя в себя от резкого толчка, сумел отвести взгляд от проступавшего на стекле смутного образа, словно написанного на холсте ночи. Его жизнь оказалась весьма дурной пьесой, но приближался последний акт, и свою роль надо было сыграть безупречно. Харрингтон нащупал в кармане прохладный металл и погрузился в раздумья под мерное покачивание кареты.
Оставив позади особняк, экипаж выехал на Кингсбридж, обрамленную пышной растительностью Гайд-парка. Максимум через полчаса будем в Ист-Энде, прикинул Эндрю, наблюдая из окошка за ночной столицей. Это зрелище приводило молодого человека в восторг и одновременно чем-то смущало: его обожаемый Лондон, величайший город мира, напоминал голодного кракена, протянувшего свои щупальца по всей планете, чтобы захватить Канаду, Индию, Австралию и изрядный кусок Африки. По мере продвижения на восток пустые чистые улицы Кенсингтона сменились веселой суетой Пиккадилли-серкус, в самом сердце которой помещалась статуя бога Антэроса, властелина неразделенной любви; за Флит-стрит громоздились кварталы среднего класса, выросшие вокруг собора Святого Павла, потом позади остались Корнхилл-стрит и Английский банк и начался Ист-Энд, царство нищеты, настоящей нищеты, о которой жители его удачливого брата Вест-Энда знали только по карикатурам из журнала «Панч», но которой, казалось, ничего не стоило заразиться, вдохнув отвратительные миазмы Темзы.