Не будь в библиотеке тусклой и нахохленной библиотекарши, я ходил бы туда гораздо чаще. И дело не только в полках с вином, хотя там есть отличное Греко ди Туфо, век бы его пил, и еще Везувио, что пахнет эфиром и грибами. Нет ничего лучше, чем сидеть на потертом диване в сумерках и смотреть на портрет, висящий прямо над письменным столом, за которым никто ничего не пишет. Хозяйка дома в пятьдесят втором году прошлого века – в нижнем углу есть дата и подпись художника. Девушка сидит босая в плетеном кресле у окна, за ее спиной видна голубая кипарисовая аллея, просвеченная солнцем. Глаза у Стефании расширены, бальное платье расстегнуто и вот-вот свалится с плеча. Думаю, ее рисовал любовник, умелый и терпеливый, поэтому в ней самой так много нетерпения.
Трудно поверить, что картину писали в шестидесятых. Где-то строили Берлинскую стену, в Пекинской опере жгли декорации, а в «Бриатико» давали балы и целовались в аллеях. Глядя на лукавую хозяйку, я часто думаю, что мы бы с ней договорились. Ну, может, не в совершенстве договорились бы, но получали бы удовольствие от беседы. С некоторыми людьми сразу чувствуешь, что вы вписаны в один и тот же Tavole Amalntane – это кодекс мореплавателей, или, лучше сказать, морской устав, – я видел его в музее, не помню, в каком городе.
Здесь в отеле есть девочка, с которой я чувствую нечто похожее, хотя сначала она меня немного раздражала. У нее была манера смотреть прямо в лицо, а у меня от пристальных взглядов делается гусиная кожа. Теперь она это знает и старается не таращиться, зато у нее появилась привычка гладить меня по голове. У моей первой женщины была такая же привычка. Она могла часами гладить, выравнивать, скрести ногтями и тянуть за волосы. Она тоже была итальянкой, только из Трапани. У нее были губы цвета киновари, а над ними розовая полоска, будто помада размазана. Хотя помады у нее сроду не водилось.
Моя первая женщина бросила меня здесь, в Италии. Просто уехала, оставив мне палатку, примус и пару спальных мешков. Перед этим мы прожили неделю на берегу возле Таранто, питаясь хлебом и мидиями в сидре: мидий мы собрали на отмели, а сидр купили у местного дядьки прямо с телеги. Раньше я моллюсков не ел, но подружка так ловко с ними обходилась – колола булавкой, нюхала, считала полоски, – что однажды я расслабился и уплел целый котелок. Ночью пошел дождь, а на меня нашло моллюсковое безумие. Я разбудил свою женщину и всю ночь вертел ее, будто мельничное колесо, грыз ее, будто овечий сыр, и вылизывал, как медовые соты. Колья в песке расшатались, палатка рухнула, но мы возились в мокром брезенте, будто щенки, не в силах остановиться.
Потом мы перебрались на другое побережье, провели там еще одну ночь, хрустящую от мидиевой скорлупы, а наутро она меня бросила. Она ушла налегке, у нее был с собой только рюкзак с парой маек, блокнотом и карандашами. Помню, что она наотрез отказалась оставить его в палатке, когда мы отправились на холм, – сказала, что наброски должны быть с ней, еще пропадут не дай бог.
Еще помню, что всю дорогу до Траяно она говорила о норманнах, двуцветной кладке фасада и купели из красного порфира. А я смотрел на ее волосы, заплетенные в десяток косичек, ежился под дождем и думал о том, как мне повезло.
– В июне мне исполнится тридцать, – сказала она, когда мы поставили палатку в сухом гроте, в основании гранитной скалы. – Я старше тебя на восемь лет. Тебе это и в голову не приходило, верно?
Мокрый гранит был черным, а сухой – розовым, так что наше укрытие походило на разинутую собачью пасть. Моя подружка села на краю гранитного языка и болтала ногами над водой.
– Вот как? Значит, мы должны встретиться здесь через восемь лет, – ответил я, влезая в палатку и укладываясь на спальном мешке. – На этом самом месте. Иди сюда.
– Это же в другом столетии! – сказала она, устроившись рядом со мной. – Мы будем старыми и толстыми, у нас будут дома, канарейки и закладные. Ты правда приедешь?
– Разумеется. Я готов жениться на тебе завтра утром в деревенской мэрии.
– Ну уж нет, малыш. – Она засмеялась в темноте. Ее волосы все еще были мокрыми и холодили мне живот. – Через восемь лет другое дело.
– Заметано. Я приеду сюда двадцатого мая две тысячи седьмого года.
Мы лежали валетом, я смотрел на ее бедро, в темноте казавшееся округлым снежным холмом, и представлял себя лыжником, плавно съезжающим вниз по склону.