Тот послушно шубу сбрасывает, подбоченивается, ничего не понимая. И коннопионер смотрит удивленно, тоже ничего не понимая. А я Савку к столу подталкиваю.
- Извольте принять под стихи, что у меня выиграли. Смотритель свидетелем будет.
- Я, милостивый государь, на людей не играю, - сухо объявляет мне коннопионер.
- Сыграете, - говорю, и все вроде как в беспамятстве. - А коли откажете в сем, пулю себе в лоб пущу на ваших глазах. Пущу, честью клянусь!
...Господи, что творилось со мной, кто объяснит?! Но то, что творилось, видно, на лице моем написано было, а лба я ладонью при этом не прикрывал...
И потому поручик, посмотрев в лицо мое, бросил пушкинские стихи на стол:
- Дарю.
Взбеленился я, аж дыхание пропало.
- Унижений не потерплю! Извольте карты сдать, поручик. На кону - мой Савка и пушкинские стихи.
- Ваши благородия... Ваши благородия... - залепетал тут смотритель, побелев.
Коннопионер пожал плечами и стал тасовать колоду.
...А я молиться начал, верите? Про себя, конечно, но - искренне, жарко, истово и неистово одновременно. К святой Божьей Матери обращаясь чрез душу, что предстать пред нею вот-вот должна была. "Мамка моя, - шепчу, - меня вскормившая, силою своею налившая меня, упроси Матерь Божью карту мне верную подсказать. Молю тебя, мамочка моя..."
Богохульствую от всего сердца своего. Не жизнь свою спасая - нет-нет, честью клянусь, о жизни не думал! Я пушкинские строфы спасал, мне от души подаренные. Пред ним я тогда себя подлецом ощущал, только пред ним и ни пред кем более. И молил, молил, умолял и молился...
- Извольте карту, поручик.
- Карту?..
...Карту?.. Вспомнил я, сколь часто карту на свою червовую даму заламывал и сколь часто выручала она меня. Но не было у меня более дамы моей червонной, предал я ее, как дружбу Пушкина, как... Как Полин, в конце концов, без влюбленности бешеной девичество ее нарушив. Одна теперь у меня дама осталась, да и та в Антоновке душу свою чистую Богу отдает...
И - будто молния блеснула.
- Дама треф.
Пришла. В третьем ряду пришла...
Пришла!..
- Ваша взяла, Олексин, - усмехнулся коннопионер.
А я на пол сел, поверите ли? Будто ноги мне подкосили и - без сил совершенно.
- Вина... - выдохнул последним выдохом.
- Не вина тебе надобно, Александр Ильич, - усмехнулся Савка и вышел.
И все молчали. А я сидел. С пустотой в голове.
Савка с баклажкой и оловянной кружкой вошел. Присел подле меня на корточки.
- За мамку нашу, барин.
И налил мне полную кружку. И не вина, а домашнего ерофеича, который каждый год наша мамка готовила. Забористый ерофеич, родной, и выпил я до дна эту кружку.
Выехали мы сразу же, даже перекусывать не стали. На своих лошадях выехали: Савка за мною на паре примчался. И я, признаться, с поручиком коннопионером даже не попрощался. Не до того мне было, да и не хотелось, признаться.
Савка меня на сено уложил, с боков подгреб его, в тулуп укутал. Но - все молча.
- Ну, родимые!..
Дорога на Антоновку через Псков лежала, и до города мы ни словом не обмолвились. А как въехали в него, Савка впервые ко мне оборотился:
- Лошадок подкормить надо. Я тебя, Александр Ильич, пока на квартеру твою завезу.
- Обидел я тебя, Савка?
- Проиграл бы, так сам же и выкупил бы. - Помолчал он, вздохнул. - А обидеть, что ж... Обидел, прямо скажу. Чай, одну титьку-то пополам сосали.
Довез он меня до квартиры и поехал на постоялый двор лошадей кормить. Я умылся да переоделся, отыгранного "Андрея Шенье" к прочим пушкинским рукописям приложил, а с собою в Антоновку взял эти "Записки". Чтоб события в них занести, какие доселе произошли. И пешком пошел на постоялый двор.
- Я бы заехал за тобою, - сказал Савка.
- Пойдем в трактир. Пообедаем, выпьем на дорожку.
- Подлизываешься? - усмехнулся Савка. - Эх, барин, Александр Ильич, кабы не любил я тебя, как брата...
Ладно пообедали, выехали и... поспели. К последнему вздоху Серафимы Кондратьевны чудом поспели.
Подле нее уж и священник был, и монашки тихо горевали. Кормилица моя еще в сознании находилась, хотя на глазах слабела, жизнь теряя.
- Прощайтесь, - сказал батюшка. - Чудом поспели.
Бабы дворовые и девки тихо плакали, меня стесняясь. Потом мужская дворня пошла: все любили ее, искренне любили. Да и я с трудом тогда слезы удерживал. Долго длилось прощание, слабела на глазах кормилица моя.
Наконец все попрощались, кроме меня да Савки. Я хотел его последним оставить, единственный сын все-таки, но она по-иному решила, прошептав через силу:
- Савушка, сынок... Уступи Сашеньке. Старший он братец... Слово сказать ему надобно...
Савка попрощался с маменькой своей и тут же вышел, слезы рукавом размазывая. А я на колени у ее изголовья стал.
- Из краев... дальних... горничная приезжала... велено от графинюшки...
Отходила она, слова еле слышно с уст ее слетали. Я ухом приник, чтоб расслышать.
И расслышал последнее:
- Ваничка... внучек мой... Ваничка...
И все. И тихий последний вздох ее я скорее душою своей уловил, так ничего и не поняв...
Пишу все это уж после похорон. Завтра во Псков меня осиротевший Савка отвезет.