В сознании Эммы тоже мало что менялось. Там у нее образовалось нечто вроде местного музейчика. Экспонаты годами стояли на своих местах. Разве что чучело белки могло облезть. Портреты оставались угрюмыми и застывшими, пока поэзия не научила ее всматриваться внимательно. И тогда она заметила легкую тень — она решила, что это стыд, — на лице отца, когда он рассматривал ее наготу. Наверно, потому, что у нее уже выросли волосы, где положено. А под глазами матери, в морщинках, она обнаружила скорбь. Жесткий синий небосклон, выжженный солнцем, превратился в пейзаж. Даже теперь, когда оба они умерли, Эмме невозможно было заходить в сарай по делу — только чтобы кричать, и во все годы взросления и старения она по-прежнему сторонилась большинства вещей.
По ком она кричала? Кого оплакивала — кур или срубленное дерево?
Исподволь, как шрам, созревало решение отца. Дерево ранило его дочь. Его следовало наказать. Помимо прочего, он наслаждался священным родительским правом избавляться от ненужного.
Поэтам полагается знать и любить природу. «Природа — мать добрейшая для нас». Чисто городские или индустриальные поэты — подозрительные чудаки. «Шмели пробираются внутрь наперстянки, и начинается вечер». Она считала любовь и знание непременным условием. «Бывает, что морковки растут, как мандрагора, а то еще согнутся, точь-в-точь бараний рог». Однако впоследствии она узнала, что быть «поэтом природы» нехорошо и описания — это удел барышень, а парням свойственно рассказывать истории, размышлять и проникать в тайны. Женщины присматривались. Мужчины вмешивались. «Природа — то, что видим мы глазами: холм — полдень — лось — затмение — шмели». Эмма, несомненно, была созерцательницей и искала спасения в зрении. Она стремилась смотреть на все с бесцельной чистотой, с единственным намерением дать Сущему существовать, а самой достичь того, что называют безмятежностью, — без жалоб и желаний, без назойливого вмешательства. Если чему-то следовало измениться, пусть меняется само; если что-то должно замерзнуть, пусть даже юные бутоны, следовало быть благодарной за это решение; если чему-то должно умереть, то эта смерть принесет ей удовольствие, ибо все, что происходит, закономерно.
Когда Эмма достигнет такой умиротворенности, такой беззаботности, лишенной себялюбия, она будет готова исчезнуть в складках памятного платья, улечься в великолепную стихотворную строку, строку Элизабет Бишоп. Поскольку ей не хватало умения выразить суть той горней, чуждой всему человеческому страны, куда она стремилась, придется обратиться к кому-то более искусному, даже если и не достигшему столь успешно полной безликости. Ибо кому это удавалось? Она…
И дерево застонало, и рухнуло с треском, словно рвали пополам толстую пачку бумаги, — это Бог разрывал Контракт (то, что раньше звали Заветом). Облако стояло над деревом, как веха, которой отметили место действия и час свершения злодейства.
Мисс Мур, в смешной круглой черной шляпке, похожей на броненосец «Монитор» (или это был «Мерримак»?), засунув руки в муфту из меха какого-то несчастного зверя, смотрела на Эмму с совершенным спокойствием с фотографии на обложке книги. Не из зеркала. Не обнаженная, а вся закутанная в теплое пальто, видно лишь бледное лицо да бледное горло. Никаких признаков сосков размером с пятак, или даже просто грудей, или костлявых бедер и волосков, пытающихся скрыться от стыда в той щели, которую сами должны скрывать. Легкая улыбка, невозмутимость, самообладание. Речь — это свет, поэзия — фотограф, так у нее сказано. «Вольный, искренний, безразличный свет луны, солнца, звезд, маяка — все это просто язык». А как же свет очага, свечи, лампы, мерцание, колыхание? Сверкание искр или тление угасающих углей не согласуются с фарами и фонариками. А она стояла там. А разве ложь, заблуждения, ошибки, отказы, недоразумения, неприятие — это тоже просто язык? Они существуют. Существуют. Можно ли излечиться от застарелых ран?
В бензопилах ее отец разбирался хорошо. Моторчик у них свисает, словно часы на цепочке.
Семья Бишопов способна была избегать друг друга целыми днями. Эмме случалось уловить взгляд матери, когда та сидела в кухне и пила лечебный чай, который муж заварил, чтобы облегчить мучившие ее боли в желудке. В окно она могла видеть тускло-оранжевый силуэт трактора, грызущего дальнее поле. Ей представлялись коровы, которых у них никогда не было, лошадь в сарае, переоборудованном в конюшню, визит с пучком латука и морковки к компании кроликов и куры, белые, как зубная паста, вылезающие из-под груд деревянного и металлического лома, как из тюбика.