В отношениях с женщинами, особенно не старыми, интересными, какой бы ни шел разговор, у Лосева присутствовала какая-то добавочная, не мешающая делу игра, хоть самая малая, но все же она происходила. Независимо от его воли что-то проскальзывало из глаз в глаза. Завьялова же смотрела на него иначе, поэтому и не приняла его тона. Он для нее не существовал как мужчина, существовал исключительно как должностное лицо, как чиновник, не больше.
Такое существование было неприятным открытием, надо было привыкать к тому, что его воспринимают лишь служебно, в точно очерченных рамках, где есть свой юмор, своя фамильярность, и ничего за пределами. Он стал суше, не рисковал, все чаще превращая разговор в чисто деловое общение. И шутки его, байки, которые он умел преподносить, все больше вставлялись для дела.
…Бритва, чуть подвывая, срезала жесткую щетину на подбородке. Лосев следил в зеркале, как щеки становились гладкими и большой его тяжелый подбородок начинал блестеть. Он растирал лицо одеколоном, чтобы щипало и жгло, и в эти минуты ему всегда приходила мысль, что он только что брился. То есть вчера. Вчерашнее утро было только что. Сутки промелькнули незаметно, и вновь он оказывался у зеркала. Каждый раз он ужасался, что ничего не успел. Прошли те времена, когда он горделиво шествовал по городу, любуясь своим хозяйством. Ныне он повсюду натыкался на то, что не сумел, не успел сделать. Не смог построить овощехранилище с хорошей вентиляцией, получилось черт те что. В столовых летом не было зелени, никак было не заставить директоров. Любая мелочь требовала все больше энергии, а главное — времени, времени…
Отчасти он даже обрадовался, попав в больницу после спазма. Недели две он лежал неподвижно. Врачи спрашивали, не было ли у него нервного потрясения, он слабо мотал головой. Решили, что спазм от переутомления, много работал, два года без отпуска, ненормальный режим… Он не спорил. Никто не догадывался об истинной причине — ни врачи, никто в исполкоме. Хотя все произошло на виду, два месяца назад…
К нему никого не пускали. Ни записок, ни книг, ни радио, лежите и сосите лапу, как сказал пожилой невропатолог. Он лежал один, в маленькой палате, почему-то с зарешеченным окном. Стоило резко поднять голову — стены шатались, пол накренялся и в голове переливалось тяжелое, как ртуть. Впервые он остался надолго наедине с собой. «Не думайте о делах» — но, кроме дел, он не знал, о чем думать. О себе он думать не привык. К нему пытались пробиться все больше по служебным вопросам, сестра присылала пирожки. Лосев гадал — кто приходил навестить его просто так, по дружбе? Кроме военкома, про остальных думалось неуверенно. Последний год, до отъезда Антонины, они перестали звать к себе и сами ни к кому не ходили. Когда она уехала, Лосев не возобновил прежнее гостевание, рад был каждому спокойному одинокому вечеру.
Как ни избегал он думать, мысли его вновь и вновь возвращались к той аварии на хлебозаводе, которая произошла месяца два назад, в начале зимы. К Лосеву примчался директор Ширяев — авария, завод остановился! Ширяев путался, запинаясь от страха, пока не удалось выяснить, что ремонт, который он вызвался провести хозспособом, своими силами, провести не сумел, доложить побоялся, понадеялся на авось, и теперь что-то обвалилось, печи встали. К тому же он послал в область паническую телеграмму, что окончательно вывело Лосева из себя. Лосев пообещал отдать Ширяева под суд, он кричал на него, стараясь перекрыть плаксивый его скрипучий голос, и Журавлев тоже орал на Ширяева, на него кричали все, потому что он был виноват, потому что авария грозила городу бедой, потому что он держался глупо — бессмысленно твердил — «передоверился», сваливал вину на мастеров… Ширяева тут же отстранили от работы, несколько суток Лосев провел на хлебозаводе, организуя ремонт, и в той горячке смерть Ширяева от инфаркта прошла незамеченной. Потом на прием к Лосеву пришла вдова Ширяева, рассказала, как, вернувшись из исполкома, муж лег на диван, накрыл лицо газетой, ничего не говорил, потом что-то закричал, она вбежала, а он уже не дышит. Она ни в чем не винила Лосева, рассказывая, как бы мирила Лосева с покойным. Грузная, рыхлая, она была похожа на Ширяева, стул под ней скрипел, напоминая пронзительный вопль Ширяева. Вспомнил Лосев свой безобразный крик. Зачем он орал на этого старого человека? Криком ничего нельзя было исправить, но в том-то и штука, что хотелось прежде всего выместить, наказать, сделать ему побольнее. И когда Ширяев схватился за сердце, — господи, да ведь он же схватился за сердце! — появилось злое удовлетворение, а, кажется, Журавлев крикнул: «Не прикидывайся!»