Он застал Поливанова в саду, на скамейке, перед беседкой. Поливанов выглядел на этот раз лучше, щеки его порозовели, был он подстрижен, крепкий запах одеколона словно придавал ему бодрость. Лосев был даже как-то разочарован, словно его обманули. Сидел Поливанов лицом к солнышку, в старых высоких калошах, защитный ватник на плечах. Лосева он усадил напротив себя на плетеный стул, в тень, и сразу же заговорил, как бы боясь, что Лосев уйдет. В прошлый раз нервы помешали, сорвался, унесло их обоих, не рассчитал, не привык больным себя чувствовать, врачи просят силы беречь, а для чего? Говорил быстро, стараясь скорее кончить о болезни, о смерти, но опять натыкался на безответные вопросы. От этого сердился, увязал еще сильнее, потом выругался, закрыл глаза, замолчал, откинул голову. На морщинистом кадыке блестели невыбритые седые волосы. Какая-то зеленая букашечка ползла между ними.
Лосев украдкой посмотрел на часы. Можно было тихонько подняться, пройти в дом, к тете Варе, пусть старик отдыхает, заеду, мол, в следующий раз, как-нибудь… На неподвижном лице Поливанова лежала сквозящая тень соломенной шляпы, старомодной шляпы с черной ленточкой. Такая же шляпа была когда-то у отца. До войны носили такие шляпы.
Об отце Лосев вспоминал редко. С детства привык к тому, что все родные считали отца человеком пустым, неудачником, и мать страдала от него и часто плакала. Туманные идеи отца, его философствования вызывали опасения, в чем там суть — никто не допытывался, но понимали, что не то, не то. В райкоме комсомола предупреждали Лосева насчет идейной путаницы у отца и поповщины. Потом отец запил, его перестали всерьез принимать, да и Поливанов брал его под защиту. Пока еще отец с ними жил, Поливанов выговаривал отцу за сына и Сергея предупреждал: не давай себе мозги засорять…
Поливанов открыл глаза и сказал:
— Не ушел? Значит, понимаешь, что плохи мои дела. Скажи, Серега, почему помирать неохота? Ведь все равно придется, закон, а бунтую. Не дожил я до жизненной усталости. У меня голова кипит. Я бы мог… самая у меня спелость. Несправедливо это. Почему кончаться жизнь должна, если я не хочу? Все думаю, как бы задержаться. Как бы схитрить. Думаю — если секреты свои выложу, тогда — конец? Тогда не за что зацепиться. А если придержу? То хлоп, и не успею, так и окочурюсь. Опять же, думаю, рассказать все, о чем молчал, поделиться — а с кем? — Он посмотрел в небо, на солнце. — Серега, можешь ты дать мне выступить? Уважь напоследок. Погоди, не отвечай, я тебе за это — не пожалеешь. Я тебе все, чего хочешь. Все отдам. Хочешь, у меня есть тетрадка с записями твоего отца, Степана Иустиновича? Я у него брал почитать, да не отдал. Нарочно не отдал. Хочешь? А за это устрой, чтобы я выступил. По радио. Чтобы включили повсюду репродукторы, как Первого мая. И чтоб весь город слышал. Ты не бойся, ничего вредного от меня быть не может. Я лично про себя хочу. Все равно как на юбилее. Дали бы на юбилее мне слово? Можешь сделать мне такое одолжение сейчас, ни с кем не согласовывая?
— Отчего же, вполне, только как-то обставить это надо. К дате какой-нибудь…
Поливанов наклонился, всматриваясь в глаза Лосева.
— Врешь. Отговориться хочешь. Знаешь, что у меня сейчас одна дата…
— Бросьте, Юрий Емельянович, вы всех нас переживете.
— Врачи тоже мне говорят… Может, не брешут.
Взгляд его скользил неуловимо, Лосев никак не мог сверить свое ощущение: притворяется Поливанов, знает он о смертельной своей болезни, цепляется за врачебную ложь? Не раз позже Лосев пытался понять, что это было? Все кругом Поливанова делали вид, что он выздоравливает, строили планы с ним насчет музея, и он сам охотно участвовал в этом обмане. Кто кого утешал? А может, так и надо было? Может, так было легче? Может, так человек продлевает жизнь?
— У меня речь продумана. Я бы изложил, как все было. Без снисхождения. Кушайте. Поперхнулись бы. А потом зато бы проняло. Как доставалось. Конечно, теперь не тот интерес. Это ведь про родителей. Про дедов. У вас нынче свои тенета. Моя команда не дождалась. Тебе вот неинтересно?
— Почему же, — сказал Лосев, — можно прислать сюда с магнитофоном корреспондента. Запишут. Потом пустят по радио.
Поливанов помолчал, посмотрел свою руку на свет.
— Дай честное слово.
— Даю.