«Разум существует и в ягоде, и в жуке, потому что устройство их, от самых мелких молекул до полного очертания, весьма умно. Задача коммунистических ученых обнаружить этот разум, наладить с ним связь. Тогда можно будет не насильничая войти в честный союз и дружбу со всеми предметами природы и получить от этого разумность действия пролетарской диктатуры».
Лосев улыбался, вздыхая, затверделая его неприязнь плавилась. Жизнь отца наполнялась каким-то содержанием. Жалкое его поведение, казалось, происходило от непризнанности бедного мечтателя. Оправдания, конечно, не было, но все же отцу уже было чем спорить, чем защищаться. По этим запискам Лосев не мог понять, получилось ли что-нибудь у отца из его опытов на огороде.
За год до его смерти отец с той женщиной переехали в Псков. Потом, слыхал, и оттуда она уехала. Женщина эта единственная, кто верил в отца. Может, о ней знала тетка Аня, жена дяди Феди, но она уже совсем плоха, да еще крестная Катя… Родни вроде много, отцовской и маминой, а спросить, выяснить не у кого, удивительное дело — жил человек, недавно жил, у всех на виду, не таился, сам рвался рассказать, а умер — и, оказывается, тайна сплошная. И узнать невозможно.
Обратиться к Поливанову? Мысль об этом почему-то не приходила ему в голову. Он больше думал насчет крестной, представляя сразу же, как та занудит, что не пришел на именины и рождество пропустил, и напомнит насчет Раисы — пора поставить ее старшим инженером.
Вдруг он вспомнил, как старуха кричала, подняв его в воздух: «Сын твой отречется от тебя!» Старуха была черная с белыми волосами, он рыдал и бился в ее огромных руках, а внизу стоял бледный, угрюмый отец и почему-то не отнимал его и не прогонял эту старуху. Прибежала мать, выхватила его: «Ребенок-то при чем, детей не впутывай». «А мои дети при чем, — закричала старуха, — куда он моих детей услал! Ирод!»
Старуху увели, потом отец сказал, что сдали ее в милицию, что она из раскулаченных, что он сжалился над ней по старости и, видать, зря, кулака ничего не исправит. А еще через несколько дней старуху нашли у их дома припорошенную снегом. Между ног была у нее зажата холщовая торба. Лежала она скорчившись, как младенец. Отец купил гроб и похоронил ее, заставил всю семью провожать ее на кладбище и над могилой произнес стихи о материнстве. Сергей потом еще долго допытывался у матери: что делает там старуха в земле?
История эта суставчато-соединенная не выцветала, не туманилась с годами. Отпечаталась и осталась с кислым запахом травяной лепешки, что вывалилась из торбы, с санками его, Серегиными, на которых повез отец труп. Многого он не понимал, и оттого еще страшнее было, по ночам плакал, выкрикивал, всю ту зиму проболел, школу пропустил. И от кладбища с тех пор притиснутый тайный страх остался.
Выплыла, закачалась в ночных окнах поливановская усмешечка, отдельно от желто-воскового лица, от колких зрачков. Это когда говорили о кладбищах. Может, тоже припомнил ту старуху и камень, поставленный отцом. У Поливанова ничего зря не бывает.
«…Детям — образование, специальность дадут. А как научить их видеть красоту? Поскольку религии нет, то воспитание любви и красоты остается через природу и искусство. У нас на провинцию искусства не хватает. Природы же — наоборот, сколько угодно. Детям я и стараюсь ее показывать. Но мать боится воспитания в красоте, потому что красота — источник слабости. Я бы с ними странствовать пошел. Как Сковорода».
«В человеке время идет болезненно, не так спокойно, как в дереве или рыбе».
Лосев перелистал несколько страниц. Отвлеченные рассуждения усыпляли. Когда-нибудь на досуге он перечтет их повнимательней, может что-то и вычитает.
Застарелая враждебность к отцу снова всколыхнулась в нем: мать, тяжело дыша, прибегала с работы — и на огород — таскать воду, топить печку, мешки картошки тянула на тачке, а отец, философ, красоту высматривал, свои умствования заносил в тетрадь, время в нем, видите ли, шло болезненно, искал, не где подзаработать, не как детей прокормить, — душу в камне он разыскивал. Все эти умничания, как бы ни были они забавны, неожиданны, все это не занятие для мужчины. Какая может быть польза философствовать, Лосев никогда не видел в этом практического смысла. Что они сделали конкретно, толкователи, утешители, которые придумывали всевозможные учения, и теории, и объяснения? Люди так же страдали, так же искали справедливости, так же умирали. Веками громоздились философские системы, не отменяя друг друга, не уходя в прошлое, пристраивались, лепились, вспухали, пребывая где-то в безопасной дали от подлинных человеческих забот, никак не пересекаясь с той жизнью, какая происходила в Лыкове, ничем не облегчая забот матери. От живописи было хоть удовольствие и красота, а от отцовских утопий?
Дальше шли страницы, написанные карандашом. Почерк стал бегучим, неразборчивым, карандаш бледный. Лосев перевернул страницу и еще, и готов был бросить тетрадь, но в глаза бросились знакомые фамилии: сперва Пашков, потом Шурпинов.