Нужно бы осмыслить увиденное за день и продумать до конца некую мысль, которая завтра послужит прообразом монастыря, куда ведет их проворный живописец, но он не ведал, как это сделать, да и мысли разбегались в голове, проваливая его в пустоту. Он понимал только - и это было в нем еще бодро, несмотря на усталость, - что когда б его положение в мире, в обществе, в родном городке было иным, более основательным и раскрытым, а не спертым и затхлым, как заброшенный подвал, то и весь нынешний путь был бы ему светлее и радостней. Он стал вместе с другими обустраиваться на ночлег, а еще и варил кашу на костре, разведенном живописцем, да заправлял ее мясом из банки, которой Чулихин предусмотрительно запасся в дорогу. Но он совершал все это механически. Его то и дело подмывало распрямить спину, он даже выдумал торопливую мысль, что не следует ему гнуться и корячиться возле костра, пусть даже и ради полезного труда, и он действительно распрямлялся и после тотчас, не уяснив, чем бы действительно занять себя, стремил взгляд на красивую полянку, возле которой Чулихин положил быть их лагерю, и долго, но как в пустоту, смотрел на нее. Эта поляна гораздо больше радовала бы его своей тихой и ласковой красотой, если бы он знал, зачем очутился на ней, или если бы, например, при всей случайности своего появления здесь все же чувствовал за собой твердость положения, оставленного, может быть, дома, но отнюдь не утраченного.
Сели вокруг костра и приступили к трапезе. Чулихин грубо набросился на еду, стучал ложкой в жесть миски, сопел и, лихорадочно орудуя челюстями, даже чавкал. Лоскутников долго это терпел, а потом выкрикнул:
- Зачем ты ешь с такой жадностью?
- Предположим, я хочу тебя позабавить, - ухмыльнулся живописец и сложил на лице клоунскую гримасу.
- Что же забавлять меня? Ты не шут, а я... кто я такой, чтобы меня забавлять? Я никому не нужен, - вздохнул и воскликнул Лоскутников простодушно.
Буслов бросил на него раздраженный взгляд:
- Опять то же самое! Ты не крепнешь в пути, нет, ты слабеешь, и в тебе уже заметно всякое уныние и что-то даже тошнотворное.
- Но и ты начал слабеть. Разве ты не дал слабину в источнике?
- Тебе надо укреплять дух, - веско произнес Буслов. - А иначе для чего же ты пошел с нами?
- А ты думал обо мне, когда полез в ту воду? О чем ты вообще думал там, в купальне? Видишь ли, я вот оглядываюсь и размышляю... я многое сопоставляю, я вообще обдумываю каждый свой шаг, а не бросаюсь очертя голову в источники или в какие бы то ни было приключения... и все больше я прихожу к выводу, что никому не нужен.
Буслов швырнул ложку в траву, отказываясь есть, пока Лоскутников навязывает свои горькие истины.
- Ты открыл для себя национальную идею и тотчас пожелал, чтобы тебя самого признали не иначе как национальным достоянием, - заматеревшим басом определил он.
- Нет, давай разберемся. Национальную идею открыл мне ты...
- Зачем ее открывать? Она есть! Она перед глазами каждого.
Чулихин подал Буслову другую ложку, и тот опять принялся за еду. А Лоскутников говорил:
- Да, она есть, но ты открыл мне глаза на нее, потому что я прежде был слеп... И это с твоей стороны широкий и благородный жест, да только ведь мне и после пришлось поработать, пришлось перелопатить очень многое и многое. А если теперь некуда со всем этим деваться, то хочешь не хочешь, а возникает вопрос, какой же смысл был в этой работе и для чего было столько всего приобретать.
- Дай мне уйти от этого вопроса, от всего этого! - воскликнул Буслов, тоскуя. - Я хочу самостоятельности. Я не привязан к книгам, к картинам, к музеям разным...
- И я не привязан. Но выходит что? Выходит, что есть некая объективная реальность, о которую мы потерлись... потерлись о картины, а краска-то с них и каплей на нас не перешла! Потерлись, а что делать дальше, не знаем.