Лоскутников увидел величественный дворец на горе, насыщенно подпиравший небо желтыми колоннами и нарядно кружащими в синеве башнями. Вот как бывает! Лоскутников порадовался. Все так низенько и незавидно, бледно на раскинувшейся перед тобой земле, а вглядишься - и уже березки пляшут не над жалкой отраслью пеньков и чахлыми болотами, а вокруг белого пятна церквушки, домик вон заиграл резными прелестями, а тут некий вдумчивый зодчий закружил хоровод колонн и арок, и уже небо над головой не плещется выцветшим холстом, а румянится веселой девой и складывает улыбку на губах, ямочки на своих раскинувшихся от горизонта до горизонта щеках. Неожиданно бесхитростной радостью порадовался Лоскутников необыденной красоте своей страны.
- В Великий Новгород надо, всматриваться в Софию, Премудрость Божью! стал он бросаться дальше задуманного и достижимого, в некие крайности.
Чулихин снисходительно и несколько одергивающе похлопывал его по плечу. Буслов, нимало не увлекшись раздавшимся над полями кличем, с какой-то исключительностью держался задаваемого дорогой направления и мрачно смотрел себе под ноги. Они подошли к воротам, в рамке которых на созданной перспективой картине, с некоторой чрезмерностью затуманенной, дом в глубине парка уже не казался слишком высоко вознесшимся, но гордую осанку он все же сохранял. Там, у входа, построил лабиринт торговых рядов выставляющий на продажу всякую всячину народ, улыбаясь одной огромной подобострастной, по-бабьи лукавой и зазывной улыбкой, неподвижно и, так сказать, с известной долей отчужденности, не без высокомерия стояли за своими лотками доморощенные творцы художественных вещиц, отражающих здешнюю поэтически-помещичью тему, сновали темные личности, криво ухмылялись сомнительные субъекты, звонкими голосами предлагали товар мальчишки, мельтешили туристы в немыслимых шляпах и с фотоаппаратами на груди, изливалась из близкого здания ресторана замысловатая музыка. Буслов громко высказался:
- Можно сказать, на пороге храма торгуют. Ведь то не иначе как храм? кивнул он небрежно на дворец.
- Храм искусств, ты хочешь сказать? - Чулихин заискивающе заглядывал ему в глаза.
- Именно, - отрезал Буслов.
Живописец подхватил:
- Именно, что храм искусств! Каюсь, душа моя, каюсь, не по пути нам было сюда, но я взял на себя смелость... иными словами, посчитал, что выйдет глупо, если мы оказавшись в этих краям, не посетим сего чуда света.
- А они торгуют! - горячился Буслов.
И разве не прав он был? Сам Буслов до того сознавал свою правоту, что даже непроизвольная и несколько словно бы и блудливая ухмылка скривила его губы в отражение болезненности трагического мироощущения, внезапно улегшегося в его нутре каким-то пожирающим внутренности демоном. Был он, конечно, немножко и смешон, помятый проведенной в лесу ночью, с застрявшей в волосах высохшей веточкой, с легким и даже, скорее, лишь предполагаемым ощущением удавки на шее, но и сквозь эту незадачу, эту случайную искаженность его облика романтически и страшно, заманчиво проступали не вполне ясными штрихами движения оглушительной драмы, совершающейся там, внутри, где кто-то словно молотом, хотя и бесшумно, бил по нерву, оказавшемуся у этого человека немыслимо больным. Буслов и был оглушен, и даже до того, что толком не понимал, испытывает ли он боль, не выдумал ли ее. Он исподлобья смотрел на лица торгующих мужчин, женщин и детей, на морщины стариков и старух, которых нужда сделала беспокойными. А как же блаженные минуты, когда он плакал над карамзинскими страницами, описывающими великий подъем народа из неслыханных бедствий к истинному самопожертвованию и удивительным доблестям? Тут теперь какой-то промышляющий народец, как бы невесть откуда вывернувшийся, вскочивший ему, мыслящему тонко и пронзительно, прямо на глаза, стирал страницы, исписанные учеными и орлино озирающими вершины людского бытия историками, вертелся тут перед ним стоглазый и сторукий, наглый, гогочущий идиот. С катастрофической быстротой испарялась из оголодавшего по кабинетной зауми бусловского ума вязь эпизодов героических деяний и мощных прорывов творящего историю народа.
- А что тебе до нашей торговли, толстяк? - крикнула не старая еще, задорная, веснущатая баба. - Иди себе своей дорогой!
Она была фонтаном, беспрерывно выбрасывающим шелуху семечек, она улыбалась темной прорезью от уха до уха, и ее большое сдобное, выставленное напоказ тело требовало податливого, кишащего ужасом вожделения. Как бы чувствуя силу своей плоти, но и обольщаясь ответной грандиозностью заскандалившего Буслова, она заманивала его, выпуская в свою ухмыляющуюся тьму какие-то блуждающие огоньки. Буслов задумчиво взглянул на это мерцание, взглянул и на широкое, показавшееся ему внезапно не совсем бессмысленным лицо.
- Да я, кажется, впервые такое вижу, такую наглость! - завопил он с неожиданным и почти нежным истончением голоса. - Мир рушится, а они торгуют! Не к тебе обращаюсь, - отбивался он от принявшейся хватать его за локти бабы, - я всем вам говорю!