Почему в наши дни смеются меньше, чем смеялись в прошлом веке? Возможно, потому, что теперь люди более образованы и обладают более тонкими чутьем, позволяющим им с первого же взгляда распознавать фальшь и натянутость в том, что заставляло наших предков хохотать от души. В обществе теперь смеются меньше потому, что там стали больше рассуждать на всевозможные темы, и потому, что, истощив все шутки, поневоле должны были обратиться к более точному и внимательному обсуждению отдельных вопросов.
Мы читали, путешествовали, видели и наблюдали нравы, резко отличающиеся от наших; мы их восприняли мысленно, и с тех пор контрасты стали поражать нас меньше; мы поняли, что
Примеры наших ближайших соседей, чтение о новых путешествиях, увеличившееся число газет, полных необыкновенными и неожиданными сообщениями, смешение всех европейских народов — все это ясно показало нам, что у каждого своя манера видеть, судить, чувствовать; тот или иной характер, поражавший нас своими странностями, оказался у наших соседей весьма обычным явлением, а следовательно, перестал нас удивлять и сделался неподходящим для нападок комедиографа.
Заметьте, что во сто раз больше смеются в каком-нибудь коллеже, в какой-нибудь общине, в монастыре, в доме, подчиненном определенным правилам. А почему? Потому что как только там съезжают с обычной колеи, уклонение становится заметным и дает повод к смеху. В маленьком городке между жителями завязываются более тесные, более оживленные отношения, чем в большом городе, оттенки там выступают гораздо резче, потому что всё ограничено, однообразно и все друг за другом следят. Во мнениях, в обычаях, даже в одежде господствует один общий тон, нарушить который нельзя.
Но в Париже человек чересчур затерян в толпе, чтобы лицо его могло броситься в глаза; смешное проходит незамеченным. В виду того, что здесь каждый живет по-своему, а также в силу существующего поразительного смешения нравов здесь нет такого положения или характера, которые нельзя было бы извинить. И если среди этого множества народа и ходит много острых словечек, основанных на глубоком знании вещей, то отдельного человека они задевают редко; его уважают, а если случайно в него и пускают остроту, то другая на следующий день сглаживает первую. Злословят не столько по злобе, сколько для того, чтобы разогнать тоску и скуку. Понятно, что при такой точке зрения искусство комедии не может итти дальше общих картин и что на поэта, который резко объявил бы войну той или иной личности, стали бы смотреть как на нарушителя общественного спокойствия. К тому же и сходство вряд ли было бы замечено.
Комедия, не имеющая возможности нападать ни на уважаемые всеми пороки, ни на благородные странности, естественно должна ограничиваться разговорным стилем, и именно это и случилось. Она может быть тонкой, изящной, но всегда будет сдержанной, холодной и бессильной; она не осмелится говорить ни о чиновном мошеннике, который ходит с гордо поднятой головой, ни о продажном судье, ни о бездарном министре, ни о битом генерале, ни о самонадеянном гордеце, попавшемся в собственную ловушку, и, несмотря на то, что во всех гостиных о них говорят и потешаются на их счет, — ни один Аристофан не найдет в себе достаточно храбрости, чтобы вывести их на сцену.
Венчание бюста Вольтера.
Он должен писать яркие картины на современные темы, но ему запрещается согласовывать заботу о нравах с требованиями искусства. Нападать на порок он может, только изображая добродетель, и, вместо того чтобы таскать этот порок за волосы по сцене и наглядно показывать его отвратительный облик, он вынужден произносить вялые нравоучительные тирады. Ни о какой комедии с жизненными характерами не может быть и речи при нашей форме правления.
Сам Мольер, находивший поддержку и в своем имени и в Людовике XIV, осмелился сочинить всего только одну комедию этого жанра; она-то и является его шедевром. В других произведениях его кисть не обладает уже ни такой силой, ни таким подъемом. Неопределенные мазки делают характеры менее выпуклыми.