Я была готова. Разве не провела я в детстве много часов, играя в Зал? Одна или с братьями, я строила из веток ивы и сорванной ботвы свои собственные Залы. Мы накрывали столы, делали надписи, рисовали картинки. И всегда, всегда мой стол был самым лучшим, хотя я не была самой старшей. Мой стол, украшенный лентами и дикими цветами: красным триллисами жизни, сине-черными траурными ягодами смерти и переплетенными зелеными веточками между ними - был не просто красив невинной красотой. Нет, у моего стола был характер, одновременно мой и того, по ком оплакивание. В нем была сущность, и воображение, и смелость, даже когда я была совсем маленькой. Все замечали это. Другие дети это понимали, некоторые завидовали. Но взрослые, которые приходили посмотреть, как мы играем, они знали точно. Я слышала, как один из них сказал: "У нее талант плакальщицы, у этой малышки. Хорошенько запомните ее". Как будто мой большой рост и угловатое тело не делали меня заметной.
Еще ребенком я начала слагать собственные стихи печали, по-детски лепеча их своим куклам. Первые стихи были подражанием погребальным песням, которым меня учили, но в них всегда было что-то лично мое. Я особенно помню один, потому что мама поделилась им со старшими как признаком моей одаренности. Бабушке не понравились эти стихи, ей понравились другие, но в этом споре победила мама. Стихи начинались так:
Я ухожу на темном корабле
Невидимому берегу навстречу.
Мне уходящей в спину плещут
Стенания родных лишь...
Корабль кромсает грудью волны.
Темный корабль, невидимый берег - это все было лишь калькой с обычных метафор погребальных песен. Но слова пятой строчки, которые оттеняли центральный образ, вырезанную из дерева фигуру обнаженной женщины, нечто, о чем я не могла иметь понятия, потому что мы были родом из Средних Долин, землепашцы и мукомолы - эта пятая строчка всех убедила. Я, дочь мельника, долговязая и тонконогая, я была одаренным ребенком. Я неделями смаковала их похвалы и пыталась повторить свой успех, но больше не смогла. Мои следующие стихи были банальны: в них не было и намека на талант. Прошли годы, прежде чем я поняла, что у меня лучше получается оплакивание, когда я не стараюсь произвести впечатление, хотя критики, публика и глупые придворные не могли видеть разницу. Но мастер всегда узнает.
И, наконец, наступил день, когда я достаточно повзрослела, чтобы войти в Зал Плача. Я встала рано и много минут провела перед зеркалом, единственном в нашем доме, которое не было закрыто серой траурной тканью. Я нарисовала себе темные круги под глазами и положила себе густые тени на веки, как и положено плакальщице. Конечно, я перестаралась. Какая начинающая плакальщица может избежать этого? Мне еще предстояло узнать, что подлинная печаль сама рисует на лице глубокие впадины, она - лучший скульптор человеческого тела, чем все наши краски и тени. Грим должен лишь подчеркивать. Но я была молода, как я уже сказала, и даже прабабушка в своей темной комнате не смогла вразумить меня.
В тот первый день я сделала смелую попытку. Мой дар изобретательства проявился уже тогда. Я закрасила ногти таким же цветом, как веки, а на большом пальце левой руки перочинным ножиком проскребла крест, чтобы обозначить пересечение жизни и смерти.
Да, я вижу, что ты понимаешь. Это было началом узоров, которые я потом выцарапывала на всех ногтях, узоров, которые стали так модны среди молодых придворных плакальщиц и были названы моим именем. Я сама больше никогда не делаю этого. Тогда это казалось мне таким пустяком: немного лишней краски, немного лишних пятен темноты на фоне света. Инстинктивное движение, которое другие приняли - ошибочно приняли - за проявление гениальности. В конце концов, гениальность есть не более, чем этикетка инстинкта.
В свои длинные волосы я также вплела триллисы и траурные ягоды. Но это имело значительно меньший успех. Насколько я припоминаю, триллисы увяли быстрее, чем за полдня, а от сока ягод волосы слиплись. Все же, в тот момент, когда я поднялась наверх, чтобы отдать свой долг уважения прабабушке, я чувствовала себя настоящей плакальщицей.
Она повернулась в кровати, на ножках которой были выгравированы погребальные венки, той самой кровати, в которой умирали все женщины в нашем доме. Воздух в комнате был спертым и неподвижным. Даже мне было трудно дышать. Прабабушка посмотрела на меня своими блестящими полумертвыми глазами, рот у нее был искривлен от боли. Какая-то болезнь грызла ее изнутри.
- Ты заставишь их помнить меня? - спросила она.
Зная, что мои мама и бабушка уже обещали ей это до меня, я тем не менее ответила:
- Прабабушка, я сделаю это.
- Пусть строчки твоих погребальных песен будут длинными, - сказала она.
- Пусть твой путь к смерти будет коротким, - ответила я, и ритуал был завершен.