Карпов растерялся и выстукивал пальцами по столу "Если завтра война, если завтра в поход". Я же выстукивал назло ему любимый "Фрейлахс". Потом Карпов нажал кнопку. За мной пришли два санитара и волчица - моя врачиха. Она о чем-то пошепталась с Карповым и сказала:
- В пятую.
- Скажите, чтобы выдали таблетки, - сказал я. - Третий день не получаю. Не сплю и умираю от тоски.
- Увести! - гаркнул Карпов, и меня перевели из "бублика" в тихую пятую палату. Кто, вы думаете, меня туда сопровождал? Помните участкового, который перестрелял всю семью, кроме тещи - старой половой разбойницы? Он был одним из санитаров. Его признали безумцем и поместили в психушку на пожизненное принудлечение. Он был силен и исполнителен. По приказу врачей ласково успокаивал больных. По приказу колотить - колотил на совесть и с перевыполнением плана. А второй был тоже силен и исполнителен, хотя спятил навек. Он считал, что его забросили на другую планету, где живут существа больные, злобные и вредные, вроде хорьков. После рабочего дня он, говорят, посылал телепатические донесения на Землю о ходе своей космической миссии по переделыванию хорьков в разумные существа. И о них, и о моих трех соседях по пятой тихой палате можно рассказывать до бесконечности, ибо, поверьте мне, начав, уже трудно остановиться. Так что, дорогие, я чувствую, что в этом письме вполне найдется местечко для возвращения к рассказу о Федоре.
Я, конечно, ничего не знал, что с ним происходит почти два года, и только при первой нашей свиданке Федор рассказал мне, что автором его дела был наш фронтовой переводчик - Козловский.
Была у меня на фронте мыслишка, что этот заносчивый жлобина - мелкий сексотишка, но не в моих привычках объявлять таковым на основании одних только предположений даже самую неприятную отвратину. Не знаю, как это делается в Чека конкретно, но, копнув биографию Федора по гражданской и военной линиям, докопались до Козловского. Дернули, полагаю, его, одурили, припугнули (это несложно), и он дал, к радости "рыцарей революции", развернутые показания на Федора, бывшего своего непосредственного командира.
Над ним бились день и ночь уже девять месяцев. Не давали спать по ночам: таскали на допросы. Морили голодом и холодом в карцере. Подсыпали какую-то пакость в баланду (бульон на воде). Били. Колотили. Изощрялись в издевательствах. Шантажировали. Подкупали. Улещали. Инсценировали расстрел. Слух о несгибаемости некоего Пескарева дошел постепенно до высшего начальства. Федор разрывал по швам все пришивавшиеся ему дела и не желал брать на себя даже самых пустяковых, по которым он получил бы свой червонец и поменял тюрьму на лагерь! О том, чтобы освободиться за недоказанностью обвинений, он и сам не помышлял. Понимал, что свободы ему не видать как своих ушей, но и на попятную идти не желал после того, что вынес за долгие месяцы тюремной тягомотины совет-ского следствия. Это было бы нелепо. Лучше уж смерть, решил Федор, и ждал ее со дня на день. Жалел, бывало, что сразу не раскололся, сэкономив силы, нервы и здоровье. Но и следователя своего он так ухайдакал, что тот три раза брал больничные с диагнозом "резкое переутомление". Следователь тоже ведь потерял время, не сумев с ходу согнуть Федора или забить его с подручными до смерти. Вот ими обоими и заинтересовалась Москва. Укокошить Федора по-тихому уже было невозможно. Несчастному, постаревшему лет на десять, по словам Федора, следователю пришлось вести следствие по классическому образцу - копать, копать и копать. Так докопались наконец до Козловского.
Приводят однажды Федора в кабинет к своему родному Балаеву. Балаев сидит за столом как именинник, чисто выбрит. Не подергивает левым веком, не ворочает, как бык, налитыми желчной кровью глазами. Не орет, не блажит. Не кидается пресс-папье и термосом с кофе. Приветливо улыбается Балаев. И тут почувствовал Федор, что ему хана. Так оно и было. Долго молчал Балаев. Чинил заново карандаши. Рвал старые протоколы. Сжег чьи-то показания. Положил перед собой стопку новеньких бланков протоколов допросов. Позвонил жене. Сказал, что придет рано. Просил позвать вечерком каких-то Персидьевых и зажарить телятинки. Упрямо настаивал на том, что пусть уксус в селедку каждый наливает сам себе и что картошку молодую лучше отварить, чем поджарить. Наконец, как бы мимоходом, спросил:
- В плену, Пескарев, когда-нибудь бывали?
- Нет. Не бывал, - сказал Федор, и отлегло у него немного от сердца.
- Так, так, - говорит Балаев, берет трубку и просит привести "человека". Пока того откуда-то вели, он не обращал внимания на Федора, чем снова нагнал ему на душу тоски, - чистил ногти и наводил порядок в ящиках письменного стола.
Но вот открывается дверь, и в кабинет входит позорник Козловский, которого Федор в первый момент не узнал. Он был разжиревший, небритый, а местечковый гонор и нагловатое жлобство слетели с него в подвалах следственного изолятора в два счета. Побитый пес, лишившийся вдруг за гнусный нрав покровительства хозяина, сидел перед Федором.
- Узнаете "человека"? - спросил Балаев у Федора.