Они явно жалели нас и не хотели говорить правду, милосердно даровав нам последнюю надежду. Вероятно, они понимали, что отец никогда уже не попадет в Рим…»[426]
Ночью у Энрико начался бред. Он все время бормотал:
— Соль, перец… Перец, соль…
Утром Карузо пришел в себя. Он был совершенно обессилен и уже не мог спорить с докторами. Теперь и он должен был признать, что нуждается в немедленном медицинском вмешательстве. Экспертиза и поддержка наиболее авторитетных докторов Италии дали ему надежду на выздоровление. Он даже не подозревал, что его жизнь находится в опасности, и рассматривал свое состояние как очередное временное ухудшение, которое можно преодолеть еще одной операцией. 29 июля 1921 года он писал Зиске: «У меня, конечно, все еще не закончился мерзкий период выздоровления, так как я чувствую острые боли почти каждое мгновение, и это очень беспокоит меня. Утром меня посетили доктора Бастианелли из Рима и, чтобы точнее поставить диагноз, они пригласили меня к себе в Рим, чтобы там сделать рентген и тем самым получить последнее подтверждение их предположений. В среду, 3 августа я буду в Риме. Болезнь, однако, совсем не влияет на мой голос. Всего несколько дней назад, к удивлению всех присутствующих, я спел романс из „Марты“. Бастианелли уверяют меня, что через четыре или пять месяцев я смогу возобновить работу…»[427]
Письмо было напечатано Фофо, но подпись, исполненная, как было очевидно, неуверенной и дрожащей рукой, должна была о многом сказать Зиске. Она не имела ни малейшего сходства с теми четкими, округлыми буквами, которые отличали почерк Карузо, когда он еще был здоров — даже по сравнению с его письмом от 17 июля. Потеря контроля над правой рукой, растущая слабость, постоянная сильная боль — все это трагическим образом отразилось в судорожных угловатых линиях.
Карузо использовал любую возможность подчеркнуть, что голос его не пострадал от болезни. Тем не менее с каждым часом он чувствовал себя все хуже и к моменту, когда он диктовал письмо, скорее всего, уже понимал серьезность своего положения. Всё же если он и предполагал, что может умереть, то разве что во время или после операции в Риме.
Он пригласил к себе в комнату брата Джованни и долго беседовал с ним об управлении хозяйством, отдавая распоряжения, которые, как оказалось, стали последними. Джованни, как вспоминает Фофо, держался при Энрико молодцом. В его присутствии он не выказывал ни малейших признаков отчаяния и оставался, как солдат на посту, энергичным и распорядительным, занимаясь подготовкой поездки семьи в Рим.
Несмотря на очень плохое самочувствие, Карузо до конца — с помощью Дороти или Фофо — отвечал на письма и помогал всем, кому мог. Как сообщала спустя несколько дней газета «II Mattino», уже едва держась на ногах от воспалительных процессов, протекавших в его могучем когда-то организме, Энрико приобрел на немалую сумму лотерейные билеты — в помощь детям, оставшимся сиротами после войны[428]
.Тридцать первого июля он надиктовал свое последнее в жизни письмо — либреттисту Сильвестри:
«Уважаемый синьор Сильвестри!
Ваше любезное послание всколыхнуло множество воспоминаний в моей памяти и пришло как раз в тот момент, когда я собираюсь покинуть Сорренто и отправиться на Север. Я благодарен Вам за Вашу любезность и сожалею, что не могу иметь удовольствия лично пожать Вам руку. Мое выздоровление имеет взлеты и падения, но я надеюсь, что через несколько месяцев полностью поправлюсь.
С самыми сердечными приветствиями, преданный Вам, Энрико Карузо»[429]
.Письмо было написано спустя два дня после визита Бастианелли и на следующий день после ужасной лихорадки, продолжавшейся всю ночь.
Дороти решила больше не медлить. Она попросила Джованни забронировать на следующую ночь номер в гостинице «Везувий» в Неаполе и заказать частный поезд, чтобы срочно доставить Энрико в Рим. Об этих роковых днях вспоминает Фофо: «Начались лихорадочные приготовления к поездке. Через полдня мы уже были готовы отбыть.
В этой ужасной ситуации отец оставался спокойным. Его главной заботой было вести себя так, чтобы в прессу могла попасть о нем информация как о человеке, находящемся на пути к выздоровлению.
Фактически — и я сейчас не понимаю, почему это ему позволили — он настоял на том, чтобы отплыть на пароме утром следующего дня, хотя мы, возможно, смогли бы намного быстрее доставить его в Неаполь в санитарном катере и тут же посадить на поезд, идущий в Рим.
Он поднялся ранним утром, все еще с тяжелой лихорадкой, и оделся в спортивный костюм. В течение всего плавания, которое заняло около двух часов, он сидел на деревянной скамье прогулочной палубы парома. В хорошем расположении духа он обменивался шутками с многочисленными туристами, которые окружили его плотным кольцом. Казалось, здесь были все нации.