Эта, оранжевая и остроконечная, отделилась от лиловой древесной кроны, опавшей на гребень ограды, и повисла в небе, притушив окружные звезды. Там, в высоте, над слиянием Арагвы и Куры, светился пойманный рыжими лучами прожекторов давний приют лермонтовского Мцыри — монастырь Джвари.
Можно было мысленно пройти по каменистой дороге, ведущей к развалинам Джвари и увидеть выветренные, подагрически вздутые камни кладки, обрывы задней стены и даже низкорослые цветы на серых стеблях, там и тут пробившие тело камня. Но мысль вернулась с полдороги, и я видела Джвари только этой остроконечной луной. Мцхета была и тут черным по черному обозначена верхней линией домов, оград, лишенных объема и плоти. Только один дом, за моей спиной, был озарен и объемен: в освещенном его окне виднелся на противоположной стене цветной ковер, видимый подробно в множественности рисунка. И слышен негромкий, медлительный разговор, точнее, беседа или просто течение речи на чужом языке, и эта нечитаемость незнакомого языка сообщала разговору многомерность смысла.
Мир был уравновешен тишиной и глуховатой непостижимостью чужой беседы. Мир был беспределен и краток в близкой красоте остроконечной луны, висящей над оградой Светицховели.
Я произнесла вслух эти строчки, сложившиеся нежданно, точно застигая врасплох. Я испугалась звука собственного голоса, и оттого уже беззвучно возник конец строфы:
Я действительно ощутила это почти физическое наполнение счастьем, которое вдруг заключилось в слова. Это было то редкое, пронзительное наслаждение, вероятно даваемое поэту новорожденной строфой, когда ты чувствуешь, что слит с красотой мира, что твои единственные слова, вставшие в единственном порядке, становятся достоянием всех и откровением для каждого. Ведь кто-то, застигнутый оранжевой луной Джвари, произнесет эти строчки, и ему покажется, что он сложил их сам, так как с ним будет то же, что сейчас с тобой, хотя, может быть, это вовсе не гениальные строки.
Я никогда не писала стихов. Только однажды ночью в ереванской гостинице, похожей на настольные часы, ко мне пришли строчки, заключающие миг высшего счастья.
И еще здесь. И в ту же секунду я ощутила просторное чувство свободы. Я была свободна, наконец, свободна. Свободна от Мемоса, от своей тоски, от ловушки, куда загнала себя на много лет.
Меня вызволил оттуда не красочный раскаленный грузин. Меня освободила остроконечная луна и особый покой, который удается постичь редко, а, может, и никогда. Во Мцхете он пришел ко мне.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Белая плиссированная юбка. Красная феска. Чулки до колен. Помпоны на башмаках, Точь-в-точь такими торговали все сувенирные ларьки. Только те были куклами «Память о Греции». А этот стоял живой у здания Парламента.
Катя — вот нахалка! — подошла, похлопала стражника по плечу и, видимо, что-то сказала ему. Тот подмигнул ей.
Нет, не имперские это нравы, подмигивать прохожим. Не то что Великобритания, владычица морей. Хоть и бывшая.
У меня вот было подобное. Как говаривал неумирающий Швейк: «В нашем полку был аналогичный случай».
Во время давнего приезда в Лондон пленил мой взор часовой у Букингемского дворца — пламенно алый, в могучей медвежьей шапке. Похоже, шапку соорудили в незапамятные времена, когда тут еще медведи водились. Такая она была историчная. Хоть молью и не травленная.
Я подошла, как сейчас Катька, и потрогала мех.
— Мадам, это не нейлон, — губами, но четко произнес стражник. Нейлон тогда только еще набирал силу.
Ни один мускул не дрогнул на молодом картинном лице. Потом-то мне объяснили: этих часовых тренируют на невозмутимость. Пусть дети за обшлаг дернут, пусть дура, вроде меня, сунется. Стой, как искусственный. Ничто не силах смутить величия Королевства.
А грек, слабак, подмигнул красивой девчонке. Не знаю, что у него сработало: недостаток дисциплины, вековая тяга эллинов к красоте или средиземноморский темперамент, играющая кровь.
Накануне вечером мы с Катей прилетели в Афины. Внучка с весны доставала меня: «Хочу в Грецию. И с тобой — ты все про Грецию знаешь». Сессию ради этого сдала на все пятерки, да еще досрочно, чтобы приехать не позднее июня. Позднее там жара, а от жары я впадаю в анабиоз.
Я не хотела ехать, я хотела, чтобы Греция осталась для меня страной воображения, населенной призраками. В ней не могло быть реальных улиц, домов, камень которых можно потрогать, моря, в котором доступно по-курортному плавать и загорать.
По морю моей Греции ходила чуткая шаланда «Вирона», скрывающая под досками палубы беглецов. По улицам Афин двигались тени Мемоса, Антониса и Марии, а мать следила за ними сквозь дрожащие полоски жалюзи. Тот город покрывали тротуары, вымощенные телами их друзей, телами тех, кого они любили.